1Ну что ж, похоже в самом деле,Я победитель. Значит — быть.Как мы тревогу не разделим,Как мне ее не разлюбить,Так от победы этой грустнойНе закружится голова —Здесь начинается искусство,И здесь кончаются слова.Но даже если ты уверен,Что не напутано в «азах»,Ты одинок в огромной мере,Как Женька некогда сказал.2Буран, буран. Такая стужа.Да лед звенит. Да тишина.О, молодость! Вино, да ужин,Да папиросы, да Она —Ну, чем, голодная и злая,Ты бродишь полночью такой?Гудки плывут, собаки лаютС какой-то зимнею тоской.3Так возвращается ВладимирК весьма условной теплоте,Не соразмерив пыл и имя,Он только комнатой владел.Семиметровая обительСуровой юности! Прости,Коль невниманием обиделИль раньше срока загрустил.Там так клопы нещадно жрали,Окурки дулися в лото,Там крепко думалось, едва лиНам лучше думалось потом.4Он жил тогда за Белорусским,И, от Заречиных бредя,он думал с царственным и узкимПрезреньем истинных бродягОб ужине и о портьерах.И сам того не замечал,Что это детство или ересьИ повторение начал.Но это так легко вязалосьС мечтой об ужине, что он,Перебродив совсем, к вокзалуБыл просто очень утомлен.5Да, вот и дом. Такою ночьюЕму в буран не улететь,Он фонарями притороченК почти кромешной темноте.В подъезде понял он и принял, —То беспокойство, что ловил.Звалось Заречиной МаринойИ безнадежностью в любви,6— Фу, видно, все-таки дождалась.— Марина?— Я.— Какой судьбой?Какими судьбами?— Ты талый,Ты каплешь весь. Да ну, постой.— Да
нет, откуда?— Ну уж, знаешь,Ты не излишне comme it taut.Ты, видно, вправду не считаешьМеня особенной лафой.А ларчик просто — я к подруге.Ночую. Рядом. За углом.Да то ли детством, то ли вьюгой,Как видишь, в гости примело.7Пока с необъяснимым рвеньемОн снег сбивает с рукавов,Ругает стужу, ищет веникИ постигает — «каково!»,Марина смотрит, улыбаясь, —Мальчишка. Рыцарь и аскет.И только жилка голубаяПросвечивает на виске.Но комната его убила, —Была такая чистота,Что запах детства или мылаВисел и ноздри щекотал……12О мальчики моей поруки!Давно старьевщикам пошлиСмешные ордерные брюки,Которых нам не опошлить.Мы ели тыквенную кашу,Видали Родину в дыму,В лице молочниц и мамашиМы били контру на дому.Двенадцатилетние чекисты,Принявши целый мир в родню,Из всех неоспоримых истинМы знали партию одну.И фантастическую честностьС собой носили как билет,Чтоб после, в возрасте известном,Как корью ей переболеть.Но, правдолюбцы и аскеты,Все путали в пятнадцать лет.Нас честность наша до рассветаВ тревожный выводила свет.На Украине голодали,Дымился Дон от мятежей,И мы с цитатами из ДаляСледили дамочек в ТЭЖЭ.Но как мы путали. Как сразуМы оказались за бортом,Как мучились, как ум за разум,Как взгляды тысячи сортов.Как нас несло к чужим. Но нетуДругих путей. И тропок нет.Нас честность наша до рассветаВ тревожный выводила свет.О, Родина! Я знаю шаг твой,И мне не жаль своих путей.Мы были совестью абстрактной,А стали совестью твоей.13Еще о честности. Ты помнишь,Плечом обшарпанным впередОгромный дом вплывал в огромныйДождя и чувств круговорот.И он навеки незапятнан,Тот вечер. Дождик моросилНа Александровской. На пятомЯ на руках тебя носил.Ты мне сказала, что не любишь.И плакала. Затем что такЛюбить хотелося, что губыСвела сухая маета.Мы целовались. Но затем ли,Что наша честность не могла,Я открывал тебя, как земли,Как полушарья Магеллан.Я целовал твои ресницы,Ладони, волосы, глаза,Мне посегодня часто снитсяСолоноватая слеза.Но нет, не губы. Нам в наследство,Как детства запахи и сны, —Что каша честность вне последствийИ наши помыслы ясны.14Он должен ей сказать, что очень…Что он не знает, что сказать.Что можно сердце приурочитьК грозе. И вот потом гроза.И ты ни слова не умеешьИ ходишь не в своем уме,И все эпитеты из Мея,А большее нельзя уметь…Он должен ей сказать всю этуОгромную как мир муру,От часа сотворенья светаБытующую на миру.Не замуруй ее. ОплошностьВ другую вырастет беду.Она придет к тебе как пошлость,Когда отвергнешь высоту.Он должен ей сказать, что любит,Что будет все, что «будем жить».Что будет все. От первой грубойДо дальней ласковой межи.И в медленные водопадыСтекут секунды.Тут провал.Тут что-то передумать надо.Здесь детской честности права.Здесь брат. Ну да, Олег. И, зная,Что жизнь не ребус и кроссворд,Он, путая и запинаясь,Рассказывает ей про спор.Про суть. Про завязь. Про причины.Про следствия и про итог.Сам понимая, что мужчинаЗдесь должен говорить не то,Но верит, что поймет, что счас онОкончит. Скажет про любовь.Что это нужно. Это частность,И он тревогою любой,Любою нежностью отдышитЛадони милые. Ну да!И все-таки он ясно слышит,Как начинается беда.Она пуховым полушалкомМахнет, чтоб спрятать дрожь рукой:— Какой ты трус! Какой ты жалкий!И я такого! Боже мой!.. —И с яростью и с сожаленьемОтходы руша и ходы:— Ничтожество. Приспособленец.Ты струсил папиной беды. —И хлопнет дверью. И растаетВ чужой морозной темноте.15О молодость моя простая,О чем ты плачешь на тахте?
Глава III
1Зимой двадцать второго годаОт Брянского на ПодвескиТрясет по всем Тверским-ЯмскимНа санках вымершей породы,На архаичных до пародий,Семейство Роговых. А снегСлепит и кружит. И ВолодеКриницы снятся в полусне,И тополей пирамидальныхГотический собор в дымуЗа этой далью, дальней-дальней,Приснится в юности ему.2Что вклинивалось самым главнымВ прощальной суеты поток,Едва ль Надежда НиколавнаСама припомнила потом.Но опостылели подруги,И комнаты, и весь мирок,И все мороки всей округиДо обморока. До морок.И что ни говори — за двадцать.Ну, скажем, двадцать пять. ХотяИ муж и сын, но разобраться —Живешь при маме, как дитя.Поэтому, когда СережаСказал, что едем, что Москва,Была тоска, конечно; все жеБыла не главною тоска.
3Сергей Владимирович Рогов,Что я могу о вас сказать:Столетье кружится дорога,Блюстителей вводя в азарт.Но где-то за «Зеленой лампой»,За первой чашей круговой,За декабристами — «Сатрапы!Еще посмотрим кто кого!».За петрашевцами, Фурье ли,Иль просто нежность затая, —«Ну где нам думать о карьере,Россия, родина моя!»Вы где-то за попыткой робкойИдти в народ. Вы арестант.Крамольник в каменной коробке,В навеки проклятых Крестах.И где-то там за далью дальней,Где вправду быть вы не могли,По всей Владимирке кандальнойНачала ваши залегли.Да лютой стужею сибирскойСнегами замело следы,И мальчик в городе СимбирскеНад книгой за полночь сидит.Лет на сто залегла дорога,Блюстителей вводя в азарт,Сергей Владимирович Рогов,Что я могу о вас сказать?Как едет мальчик худощавый,Пальтишко на билет продав,Учиться в Питер. Пахнет щамиИ шпиками по городам.Решетчатые тени сыскаВ гороховом пальто, однаНад всей империей РоссийскойСтолыпинская тишина.А за московскою, за старойПо переулкам ни души.До полночи гремят гитары,Гектограф за полночь шуршит.И пробивалася сквозь плесеньИ расходилась по кругамГектографированной прессыКонспиративная пурга.4Вы не были героем, Рогов,И вы чуждалися газет,Листовок, сходок, монологовИ слишком пламенных друзей.Вы думали, что этот колоссНе свалит ни одна волна.Он задушил не только голос,Он душу вытрясет сполна.Но, родина моя, ведь надо,Ведь надо что-то делать? Жди!Возьми за шиворот и на домДва тыщелетья приведи.Давай уроки лоботрясам.В куртенке бегай в холода.Недоедай. Зубами лязгай.Отчаивайся. Голодай.Но не сдавай. Сиди над книгойДо дворников. До ломоты.Не ради теплоты и выгод,Но ради благ и теплоты,Чтоб через сотни лет жила быРоссия лучше и прямей.Затем, что Пестель и ЖелябовДо ужаса простой пример.5Но трусом не были. И где-тоСосало все же, что скрывать,Ругаясь, прятали газетыИ оставляли ночеватьВ той комнатенке на четвертом,На койке с прозвищем «шакал».Каких-то юношей в потертых,В блатонадежных пиджаках.И жили, так сказать, помалу(Ну гаудеамус на па'u)И числились хорошим малым,Без кругозора, но своим.6Так жили вы. Тащились зимы,Летели весны. По утрамВас мучили неотразимойТоской мальчишеской ветра.Потом война. В воде окопной,В грязи, в отбросах и гною,Поштучно, рознично и скопомКровавый ростбиф подают.Он вшами сдобрен. Горем перчен.Он вдовьею слезой полит.Им молодость отцов, как смерчем,Как черной оспой, опалит.Лабазники рычали «Славу»Не в тон, и все же в унисон.Восторженных оваций лава.Облавы. Лавку на засов —И «бей скубентов!». И над всеюИмперией тупой мотив.И прет чубатая Расея,Россию вовсе замутив.7Ну что же к вашей чести, Рогов,Вы не вломилися в «порыв».Звенят кандальные дороги —Товарищей ведут в Нарым.И в памяти висит как запон,Все прочее отгородив,Махорки арестантский запахИ резкий окрик: «Проходи!»И где-то здесь, сквозь разговорыПробившись, как сквозь сор лопух,То качество, найдя опору,Пробьет количеств скорлупу.Здесь начинался тонкий оттиск,Тот странный контур, тот наряд,Тех предпоследних донкихотовОсобый, русский вариант.8Я не могу без нежной злобыПрипомнить ваши дни подряд.В степи седой да гололобойНочь отбивался продотряд.Вы шли мандатом и раздором,Кричали по ночам сычи.На всех шляхах, на всех просторах«Максим» республике учил.И что с того, что были «спецом»И «беспартийная душа».Вам выпало с тревогой спеться,Высоким воздухом дышать.Но в партию вы не вступили,Затем что думали и тут,Что после боя трусы илиПрохвосты в армию идут.Так вы остались вечным «замом»,И как вас мучило поройТоской ущербною, той самойТоской, похожей на порок.Наивный выход из разлада:Чтоб ни уюта, ни утех,Чтоб ни покоя, ни оклада,Когда партмаксимум у тех.9Итак, зимой двадцать второгоТрясет извозчик легковойСедой, заснеженной МосквойК еще не обжитому кровуСемейство Роговых. По бровиУкутанный в худой азям,Уходит ветер. Он озяб.Снега крутят до самых кровель [1] .Итак, зимой двадцать второгоВы едете с семьей в Москву,Привычность города родногоМенять на новую тоску.10Поскольку вы считались самымСвоим средь чуждых наотрез,Вас посылали важным замомВ столицу. В центр. В новый трест.И, зная вас, вам предложилиВ Москву поехать и купитьсебе квартиру, дабы жили,Как спецам полагалось жить.И вы купили. На Миусской(Чтоб быть народу не внаклад)Достаточно сырой и узкий,Достаточно невзрачный склад.И, приведя его в порядокИ в относительный уют,Вы приготовились к парадуИ спешно вызвали семью.11«Да деньги ж не мои — народа!» —«О, боже, право, тонкий ход.И как я вышла за урода?Ханжа, святоша, Дон-Кихот!»12Мир первый раз смещен. ВолодяЗаснет сегодня в темноте.Среди рогож, среди полотен,Болотом пахнущих и тем,Чего он не видал ни разу.А мама плачет. По угламШуршит в тазах и лезет в вазуИ чуть потрескивает мгла.
1
Откинувшись назад, назад,Он шел на марь, на мад,И вдруг запутался в домах,Как пономарь в «азах».А день побыл, и день иссякРаскосый, как якут.Дожди над городом висят,А капли не текут. — прим. автора.
Глава IV
Детство милое. Как мне известен
Запах твой, твой дым, твое тепло.
(Из ранних стихов Владимира)
1Купили снегиря на пару,Но не пошли пока домой.Тяжелый гам, как мокрый парус,Чуть провисал над головой.Рыдали ржавые лисицы,Цыган на скрипке изнывал,И счастье пряничным девицамХанжа веселый продавал.И пахло стойбищем, берлогой,Гнилой болотною травой.И мокрый гам висел пологоНад разноцветною толпой.Миусский рынок пел и плакал,Свистел, хрипел и верещал,И солнце проходило лакомПо всем обыденным вещам.И только возле рей и крынокРедел, плевался и сорилОхотничий и птичий рынок…2…О, проливные снегири…О, детства медленная память,Снегирь, как маленький огонь,Как «взять на зуб», как пробный камень.Пройдите у чужих оконИ вспомните. Не постепенно —Захлеблой памятью сплошнойТе выщербленные ступени,Тот привкус резкий и блатной.Там густо в воздухе повисли,Прямой не видя на пути,Начало хода, контур мысли,Поступков медленный пунктир.Но это сжато до пределаВ малюсенький цветастый мир,Но там начало пролетело.Пройди неслышно… Не шуми…3Его возила утром мамаНа трех трамваях в детский сад,Далеко, за заводом АМО,Куда Макар гонял телят.Где в арестантские халатыЧасов на восемь водворят,Где даже самый дух халатен,О «тетях» и не говоря,Но где плывут в стеклянных кубахВ воде общественной, ничьей,К хвосту сходящие на убыльОтрезки солнечных лучей;Где верстаком нас приучали,Что труд есть труд и жизнь — труд,Где тунеядцев бьют вначале,А после в порошок сотрут;Где на стене, как сполох странныйТех неумеренных годов,На трех языках иностранныхИзображалось: «Будь готов!»О, мы языков не учили,Зато известны были намОт Индонезии до ЧилиВождей компартий имена.4В те годы в праздники возилиНас по Москве грузовики,Где рядом с узником БразилииХудожники изобразилиКерзона (нам тогда грозили.Как нынче, разные враги).На перечищенных, охрипшихВрезались в строгие векаИмпериализм, Антанта, рикши,Мальчишки в старых пиджаках.Мальчишки в довоенных валенках,Оглохшие от грома труб,Восторженные, злые, маленькие,Простуженные на ветру.Когда-нибудь в пятидесятыхХудожники от мук сопреют,Пока они изобразят их,Погибших возле речки Шпрее.А вы поставьте зло и косоВперед стремящиеся упрямо,Чуть рахитичные колесаГрузовика системы «АМО»,И мальчики моей порукиСквозь расстояние и изморозьПротянут худенькие рукиЛюдям коммунизма.5А грузовик не шел. ВолодяВ окно глядел. Губу кусал.На улице под две мелодииМальчишка маленький плясал.А грузовик не шел, не ехал.Не ехал и не шел. Тоска.На улице нам на потехуМальчишка ходит на носках.И тетя Надя, их педолог,Сказала: «Надо полагать,Что выход есть и он недологИ надо горю помогать.Мы наших кукол, между прочим,Посадим там, посадим тут.Они — буржуи, мы — рабочие,А революции грядут.Возьмите все, ребята, палки,Буржуи платят нам гроши;Организованно, без свалкиБуржуазию сокрушим».Сначала кукол били чинноИ тех не били, кто упал,Но пафос бойни беспричиннойУже под сердце подступал.И били в бога, и в апостола,И в христофор-колумба-матьИ невзначай лупили по столу,Чтоб просто что-нибудь сломать.Володя тоже бил. Он куклеС размаху выбил правый глаз,Но вдруг ему под сердце стукнулаКривая ржавая игла.И показалось, что у куклыИз глаз, как студень, мозг ползет,И кровью набухают букли,И мертвечиною несет,И рушит черепа и блюдца,И лупит в темя топоромНе маленькая революция,А преуменьшенный погром.И стало стыдно так, что с глаз бы,Совсем не слышать и не быть,Как будто ты такой, и грязный,И надо долго мылом мыть.Он бросил палку и заплакалИ отошел в сторонку, селИ не мешал совсем. ОднакоСказала тетя Надя всем,Что он неважный октябренокИ просто лживый эгоист,Что он испорченный ребенокИ буржуазный гуманист.(…Ах, тетя Надя, тетя Надя,По прозвищу «рабочий класс»,Я нынче раза по три на деньВстречаю в сутолоке вас…)6Домой пошли по 1-й Брестской,По зарастающей быльем.В чужих дворах с протяжным трескомСушилось чистое белье.И солнце падало на кровлиГрибным дождем, дождем косым,Стекало в лужу у «ТорговлиПерепетусенко и сын».Володя промолчал дорогу,Старался не глядеть в глаза,Но возле самого порога,Сбиваясь, маме рассказалПро то, как избивали кукол,Про «буржуазный гуманист»…На лесенке играл «Разлуку»Слегка в подпитье гармонист.Он так играл, корявый малый,В такие уходил баса.Что аж под сердце подымаласьНеобъяснимая слеза.7А мама бросила покупки,Сказала, что «теряет нить»,Сказала, что «кошмар» и — к трубке,Скорее Любочке звонить.(Подруга детства, из удачниц,Из дачниц. Все ей нипочем,Образчик со времен задачников,За некрасивым, но врачом.)А мама, горячась и сетуя,Кричала Любочке: «Позор,Нельзя ж проклятою газетоюЗакрыть ребенку кругозор.Ведь у ребенка „табуль расса“(Да ну из Фребелевских, ну ж),А им на эту „табуль“ — классы,Буржуев, угнетенных. Чушь.Володя! Но Володя тонкий,Особенный. Не то страшит.Ты б поглядела на ребенка —Он от брезгливости дрожит.Все мой апостол что-то ищет.Ну, хватит — сад переменю.Ах, Надя — толстая бабища,Безвкуснейшая парвеню».8Володя слушал, и мокрицаМежду лопаток проползла.Он сам не ведал, что случится,Но губы закусил со зла.Какая-то чужая силаНа плечи тонкие брела,Подталкивала, выносила…Он крикнул: «Ты ей наврала.Вы обе врете. Вы — буржуи.Мне наплевать. Я не спрошу.Вы — клеветуньи. Не дрожу иСовсем от радости дрожу».Он врал. Да так, что сердце екнуло.Захлебываясь счастьем, врал.И слушал мир. И мир за окнами«Разлуку» тоненько играл.
Из недописанной главы
«Есть в наших днях такая точность…»
Есть в наших днях такая точность,Что мальчики иных веков,Наверно, будут плакать ночьюО времени большевиков,И будут жаловаться милым,Что не родились в те года,Когда звенела и дымилась,На берег рухнувши, вода.Они нас выдумают снова —Косая сажень, твердый шаг —И верную найдут основу,Но не сумеют так дышать,Как мы дышали, как дружили,Как жили мы, как впопыхахПлохие песни мы сложилиО поразительных делах.Мы были всякими, любыми,Не очень умными подчас.Мы наших девушек любили,Ревнуя, мучась, горячась.Мы были всякими. Но, мучась,Мы понимали: в наши дниНам выпала такая участь,Что пусть завидуют они.Они нас выдумают мудрых,Мы будем строги и прямы,Они прикрасят и припудрят,И все-таки пробьемся мы!…………..И пусть я покажусь им узкимИ их всесветность оскорблю,Я патриот. Я воздух русский,Я землю русскую люблю,Я верю, что нигде на светеВторой такой не отыскать,Чтоб так пахнуло на рассвете,Чтоб дымный ветер на песках…И где еще найдешь такиеБерезы, как в моем краю!Я б сдох как пес от ностальгииВ любом кокосовом раю…
1940–1941
Алексей Леонтьев
Павка
Забуду все, что знал и трогал…
— Дальше!
— Но буду ль рад забыть совсем…
— Дальше, черт!..
— Что жил когда-то Павел Коган
По Ленинградскому шоссе…
Павка смотрит на меня и улыбается.
— Знаешь, хорошо, — говорит он. — Спасибо. А вот читаешь ты отвратительно. Вот как надо читать!..
Мы стоим на Ленинградском шоссе, недалеко от Белорусского вокзала, и обсуждаем, как надо читать шутливые строки о том, что один из нас никогда не забудет другого. Тот факт, что я буду помнить Павку, а не наоборот, он воспринимает как что-то неизбежное или должное…
Никто из тех, кто учился в Московском институте истории, философии и литературы (ИФЛИ), не забудет этот институт. Мы считали его самым лучшим в мире, хотя в шутку называли его Институтом Флирта и Любовной Интриги. Но то в шутку… Мы учились в этом институте в суровые и трудные годы (1936–1941), годы, богатые радостными и горькими, трагическими событиями — в нашей стране и за рубежом. Пылала в огне Испания. На нашу родину надвигалась самая тяжелая, самая страшная и жестокая из всех войн, какие знала история человечества. Мы жили ощущением этой войны. Это, собственно, и было главной темой стихов Павла Когана.
Философия целого поколения с его юношеской романтикой, страстью, категоричностью, непримиримостью выражена в последних строках стихотворения Павки «Гроза»:
Я с детства не любил овал,Я с детства угол рисовал!
Читая эти строчки, Павел рубил воздух рукой и резко отводил ее вправо — углом. Жить только так. Никаких овалов. Никаких компромиссов, никакой пощады врагу, никакой жалости к самому себе.
Павел ненавидел всякое лицемерие, ханжество, ложь, всякий шаблон, рутину, равнодушие. Надо искать свои, прямые, неторные пути. В стихах и жизни. Нельзя принимать все на веру. Все надо понять самому — душой, сердцем и разумом. Лучше все сначала оспорить. Так думал Павка.
Он отчаянно любил веселых, честных и смелых людей. Его героем был Щорс. Он любил музыку, а больше всего на свете — стихи. Прочитав стихи, он требовал любого, но прямого ответа, терпеть не мог фальши.
— Что значит «ничего»? Говори прямо, — требовал он. — Нравится? Почему? Не нравится? Почему?
Он родился поэтом, фантазером, романтиком, фрондером.
«Прости мне фрондерства замашки…» — писал он.
Пытливо он вглядывался в людей большими умными глазами. Он был хорошим, отзывчивым, верным товарищем. Ему платили тем же. Многие любили Павку. Даже те, кто вынужден был отчитывать его за нерегулярное посещение лекций.
В детстве он был вожаком, заводилой, атаманом. И в ИФЛИ он как-то сразу оказался главарем.
Предстоящую войну Павел, в отличие от некоторых известных тогда поэтов, не рисовал в радужных красках. Не писал о малой крови и скорой победе. Он ненавидел сладкий сироп. Он твердо знал, что мы победим. Но он знал и другое: будет пролито много крови и многие не вернутся.
Нам лечь, где лечь,И там не встать, где лечь.……………И, задохнувшись «Интернационалом»,Упасть лицом на высохшие травыИ уж не встать…