Слабых несет ветер
Шрифт:
В ней был запах вишневой настойки и четырехтомного Даля, запах пепельницы, протертой одеколоном, и запах диванной подушки, горьковато-кисловато-сладковатый сразу. И еще там был запах детского горшка, который стоял под табуреткой, у входа, на случай его прихода с маленькой дочерью. Эта комната-консерва — его родина, его то самое, откуда он есть и пошел, а он пошел незнамо куда, сидит на полу, вытирает морду концом дешевой байки, которой укрыта женщина. Она ему абсолютно никто, но справа по борту уже без парка стоит ковшик с кашей и лежит кусок колбасы, которыми
Выпить бы водки. Он сглотнул и понял, что желания у него нет, что водка возникла как вещь безусловная, но и необязательная, а вот дух петербургской комнаты был абсолютен и реален, им-то он и насыщался сейчас допьяна.
Одним словом, к моменту просыпания Тоня не знала и не ведала, что ей уготована встреча с совершенно другим человеком, родившимся только что у ее ног.
Услышав ее шевеление, Павел вскочил и сказал, что обязан накормить ее кашей, которую принесла женщина, а он собирался варить ей суп с грибами, но наверняка не поспел бы — за ними надо бы еще бежать.
— Какие грибы? — сказала Тоня. — Их еще и близко нет.
— Сушеные, — ответил Павел и уже шел к ней с ложечкой и ковшиком. Но Тоня закачала головой и сказала, что ей надо выйти.
Единственный туалет в общежитии был на втором этаже и в противоположной стороне.
— Я провожу, — сказал Павел.
— Нет! — закричала Тоня. — Мне самой жить и самой справляться. Вас это не касается. — И она, прихватив полотенце, вышла и пошла по коридору вдоль комнат, слегка касаясь пальцами левой руки стены. «Там будет лестница, — подумал Павел. — Я ее встречу».
И он выждал сколько-то минут и пошел ее встречать, но она уже шла назад по коридору, трогая пальцами правой руки стену.
Тоня не дала себя кормить. Поела чуть-чуть, допила водичку из бутылочки, сказала, что бюллетень ей продлили еще на пять дней, ну и что она с ним будет делать?
И тогда Павел сказал, что заберет ее с собой, пока пуста хата, что он будет наводить там порядок, а она будет сидеть на лавочке и развлекать его разговорами, а то поодиночке они бабаями станут, или как там называют молчунов-одиночек?
Она была потрясена, потрясена не предложением, а уверенностью мужчины, что она пойдет, куда он скажет, и будет где-то там сидеть для его нужды.
— Еще чего! — сказала она.
Он не понял. Не понял этого «еще чего», разве у нее есть выбор?
— Пойдешь как миленькая, — сказал Павел со всей возможной для себя улыбчивостью. — Там природа. Птички летают. А через пять дней доставлю по месту прописки, вернее, в поликлинику, чтоб увидеть, что был прав и оздоровил больную.
— Нет, — сказала Тоня. — Вы мне никто. Вы даже хромали от меня, чтоб я вас не узнала. Так не бывает, чтоб человек сегодня был один, а завтра другой.
— Бывает, — тихо сказал Павел. — Это называется преображение. Я пока тут у тебя сидел, столько всего вспомнил. Знаешь, я хороший был мальчик, добрый. Потом оскотинел. Потом умерла дочь. Потом закаменел. Проводи меня назад в дорогу… Я хромой, один не дойду.
Ему было стыдно за жалкость слов, за тайную их ложь.
И не хромой он, и дойдет, но нужно, чтоб она пожила не одна и не тут. Ей пригляд нужен, ну жалко ее, девчонку. Не подумала б только другого.
Она же как раз подумала. И потому и пошла, что подумала, а не спасать. Чего его спасать? Здоровый пьющий мужик. Порода почти редкая. В основном пьющие — больные. А то, что он лопотал про что-то свое, это она не поняла.
И она пошла за ним по писку сердца, по зову воспоминания о том, как у них было. А он лопочет, что он как бы заново родился. Конечно, родился. Ишь, какой вымахал, лет на сорок, не меньше.
Дальше все просто, как три рубля. В чисто побеленной комнате было одно спальное место и одна чистая неподрубленная простыня. Остальное грязное белье кипело в выварке на улице на специальных кирпичиках. Вот и сказке конец. Легли вместе. И до полночи он боялся ее тронуть — нездоровая же, а в полночь она сама его развернула к себе, потому что не могла уснуть и вся горела не от температуры, а совсем от другого.
Хорошие были дни. Павел рассказал ей про Ленинград, про то, что хочет туда вернуться. Что он хороший был математик, его студенческие работы получали призы. Конечно, сейчас все ушло вперед. Но как знать, как знать… Может, и вспомнят его, дурака. А если не математика, то геология. Он не просто землю рыл. У него дневники есть, наблюдения. Вполне может преподавать, как перехитрить тайны земли. В этих его рассказах Тоня не присутствовала, она поняла, что она у него — девушка бюллетеня.
Хозяева так и не возвращались, и не было от них ни слуху ни духу. Тоню выписали, строго наказав время от времени мерить давление, не есть острого и жирного, не подымать тяжелое, а главное — не нервничать.
Павел отвел ее домой, сходил в свою комнату, где на его кровати спал парень с белыми нечистыми ногами. Он посчитал свою наличность — ни о каком билете в Москву и речи быть не могло.
Собственно, выхода не было, и он вернулся в тот кривой домишко, в котором было чисто, где крылечко было что надо, где он приладил у рябины лавочку со спинкой для отдыха женщины с костылем. Ел картошку с капустой, варил суп с грибами. Жил, одним словом.
От хозяев не было вестей, вернулись сами. Он не узнал дружбана в сером полосатом костюме и в шляпе на затылке, а женщину он не знал вообще — тяжелая, большая, она вдавливала костыль в землю гораздо выше резинового наконечника. Она оглядела дом, двор, лавочку, посмотрела на мужа и сказала как-то необидно, но с большим внутренним подтекстом:
— Видишь, какой ты бесконечный козел.
Павел сказал, что у него было время и дело шло в охотку, но он уже беспокоился, что их все нет и нет, ему пора уже делать свои дела, но не мог он все бросить.
— Я понимаю, — сказал хозяин, — когда красоту сделаешь, ее бросать жалко.
— Заплати ему за все, — сказала женщина.
— А как же! — сказал хозяин.
Женщина пошла в дом и оттуда вернулась почти со слезами.
— Иди, козел, посмотри, какую он нам чистоту развел.