Сладкая отрава унижений
Шрифт:
Пиратова так не считала, она надулась обиженно еще в самом начале уныньевского рассказа и теперь причмокивала осуждающе губами.
Так вот, Зина добежала до первой двухрядной дороги — это была улица Летчиков, и подняла руку в заледеневшей перчатке. Она еще курила на ходу — так что можешь себе представить, как теперь пахла эта перчатка, но это не важно, и машина вскоре остановилась — старый, раздрызганный “Москвич”, где сидел пожилой и несчастный мужчина, которому жена каждый день рассказывала
От Летчиков до Института Связи ехать было недолго, и уже через десять минут Уныньева стояла в сугробе, у заветного подъезда.
В окне Суршильского горел свет.
Немного еще собравшись с силами, Зина поднялась на третий этаж. Дверь была выкрашена в зеленый цвет, и посредине был “глазок”.
Зина даже не звонила в дверь, а та почему-то открылась.
Роковой Суршильский даже дома ходил в черном. Из квартиры напахнуло теплым запахом сигареты.
— Привет, — не удивился Суршильский, — заходи. Я почему-то почувствовал, что надо открыть дверь. Давно тут стоишь, ногастик?
Тут Пиратова тоже причмокнула губами, но Зина просто светилась от счастья и продолжала свою победную одиссею.
Она сказала, что нет, только что пришла. Борис помог ей снять шубу и провел на кухню, где дымилась сигарета с полуистлевшим тельцем и рядом хрестоматийно так лежал исписанный неровным почерком лист бумаги.
— Я работаю, — пояснил Суршильский и убрал лист, но Уныньева успела выхватить взглядом и даже запомнить строчку:
Отвращением к себе я питаюсь, будто хлебом.
Надо же! про себя удивилась Уныньева, закуривая и прищуриваясь, потому что дым летел в глаза. Неужели у него бывает отвращение к себе?
Суршильский сел рядом и спросил:
— Ну?
— Ах да! — опомнилась Зинаида. — Я не могла уснуть.
— Что ж, — Суршильский достал из холодильника полупустую бутылку с красочной этикеткой. — Тогда давай выпьем.
— Давай, — сразу же согласилась Уныньева, и Борис плеснул красиво в рюмки.
Уныньева выпила и закашлялась.
— Водка, что ли?
— Водка, — подтвердил тоже выпивший и поэтому чуть замаслившийся взглядом Суршильский. — Вкусная, ароматная водка. Кушай.
Уныньеву немножко передернуло от этого слова — она считала его нелитературным, но Суршильскому можно было простить, и она закусила покорно кусочком розовотелой ветчины.
— Тебя зовут-то?.. — спросил Суршильский.
— Зина.
— Надо же, какое имя необычное для нашего времени. Сейчас все Ленки да Маринки, а ты Зина.
— Это в честь бабушки, — у Зины внутри все потеплело, и она теперь торопилась удержать интерес Суршильского.
— Меня тоже в честь бабушки назвали, — сказал Борис.
— Как это?
— Она Борислава Глебовна Розенкрейцер.
— А, — поняла Зина.
— Видишь, как у нас много общего, — сказал Суршильский, наливая еще по рюмашке. Руки у него ари-сто-кра-ти-чес-ки-е, по слогам подумала Зина.
К концу бутылки и ветчины Зина спросила:
— Я тебе нравлюсь?
— Конечно, — удивился Суршильский, — что за вопрос дурацкий. А ты в каком классе?
— В десятом.
— У-у. Скоро, значит, выйдешь на самостоятельную дорогу жизни.
— Помоги мне выйти на самостоятельную дорогу.
— В смысле?
— Я хочу, чтобы ты помог мне расстаться с бременем девственности.
— Мне очень нравится, как ты говоришь. Так красиво — сразу видно, начитанная девушка.
— Поможешь?
Суршильский вдруг стал мрачным, сломал сигарету и сказал:
— Мне надо подумать. Я завтра уезжаю на гастроли в Ура-Тюбе, и ты, пожалуйста, не предпринимай ничего до моего возвращения.
— Он подумал, — сказала Зина, — что я просто хочу стать женщиной — а ведь я хочу с ним.
— Зинка, какая ты все-таки, — обиделась Пиратова, — ну почему не я первая такое придумала?!
Потом они еще курили, говорили, смотрели в окно, как погасли все фонари разом, опять пили водку и под утро уснули пьяные, счастливые — она на диване, а он — на столе.
— Правда, репетицию прогулял, — заботливо сказала Уныньева, — и что теперь будет? Как я это буду с ним делать? Я боюсь!
***
Этот день мы с Пиратовой тут же внесли в список Черных Дат, а на Уныньеву даже смотреть было невыносимо: она шагала вместе с нами к остановке, и в то же самое время она была уже не с нами, а где-то в недосягаемых высях, летела-порхала, синяя птица...
В самом деле, почему такая простая мысль пришла в голову не мне?
Наверное, оттого, что девственность меня не сильно тяготила — наоборот, на Ленку Синичкину из девятого “А”, про которую все говорили, что она уже, я смотрела с каким-то ужасом, интересом и сочувствием, как на тяжело, неизлечимо больного человека.
Я исподлобья взглядывала на разрумянившуюся Снегуркой Уныньеву, тихонько усмехавшуюся недоступным мне воспоминаниям, и думала, неужели она и вправду это сделает?
Выросшее на книгах, будто на дрожжах, воображение старалось изо всех сил: Уныньева появляется на выпускных экзаменах с круглым, как земной шар, животиком, потом скромная свадьба с приглашенными Гребенщиковым и Макаревичем, потом черноглазый малыш и отдых на тропических островах...
Мне хотелось пнуть Уныньевой под тощий зад, так чтобы она упала и ударилась изо всех сил. Пиратова шла с другой стороны, сжав кулаки в пушистых варежках