Сладостно и почетно
Шрифт:
Он постепенно задремал, потом несколько раз просыпался, возвращаясь к своим мыслям, и снова они начинали путаться. Поезд то шел, то стоял. Когда Дорнбергер проснулся в очередной раз, было раннее хмурое утро, он вышел в коридор, оттянул вниз тяжелую оконную раму. С грохотом колес ворвался прохладный сырой ветер, пахнущий дождем, паровозным дымом, химической гарью. Машинист, видимо, пытался наверстать ночное опоздание — вагон мотало на гремящих стрелках, мелькали цветные огни сигналов, рельсы стремительно змеились, то сбегаясь вместе, то снова упруго расслаиваясь на две, три, четыре колеи. Обвешанная людьми пригородная «сороконожка» некоторое время бежала рядом, медленно отставая, пока ее не заслонил эшелон с укутанными в брезент крупногабаритными грузами. Пошли мелькать встречные и попутные, маневрирующие и стоящие
Наслышанный об участившихся в последнее время бомбежках этих мест, Дорнбергер вглядывался в суровый индустриальный ландшафт, но видимых разрушений пока не было — лишь кое-где четкая геометрия металлоконструкций уступала место хаотичной путанице искореженного огнем железа да раза два промелькнули разрушенные станционные постройки. Если не считать этого, единственным зримым напоминанием о вражеской авиации оказались стоявшие в тупике на станции Бохум платформы, груженные дюралевым ломом. На одной громоздилась носовая часть обгорелого фюзеляжа «летающей крепости», на другой торчал огромный киль стабилизатора и лежало крыло с американским опознавательным знаком. Обломки английского, судя по черной и камуфляжно-зеленой окраске, тяжелого бомбардировщика помещались на третьей платформе.
А вот западнее Ваттеншайда картина стала меняться. Здесь уже было больше развалин, местами еще не разобранных, окна станционных зданий были наспех заделаны картоном или затянуты полупрозрачным игелитом. К обычным для этих мест запахам каменноугольного дыма и газа все ощутимее примешивался едкий чад пожарища — горелых тряпок, бумаги, дерева.
Пожарище и было первым, что встретило выходящих в Эссене пассажиров магдебургского поезда, — рядом с вокзалом догорал огромный краснокирпичный корпус Дома техники. Когда Дорнбергер, пройдя проверку документов, спустился вниз и вышел на привокзальную площадь, его прежде всего удивило безразличие прохожих — люди, не обращая никакого внимания на скопление красных машин и суету пожарных, проходили мимо, деловито переступали через раздутые водой брандспойты, стараясь не замочить ноги в лужах. Возле отеля «Хандельсхоф» Дорнбергеру посчастливилось поймать такси — сидевшая за рулем немолодая женщина нехотя ответила, что бомбили прошлой ночью и еще дважды перед этим, но больших разрушений в городе нет. Действительно, южная часть Эссена, по которой они сейчас проезжали, выглядела довольно благополучной.
Сделав очередной поворот, таксистка сказала, что это вот и есть нужная ему улица, и переспросила номер дома. Дорнбергер попросил остановить, ему вдруг захотелось пройтись пешком. Честно говоря, он не спешил увидеться со своей — как чопорно выразился тогда Розе — «фрау супругой».
Супругами они не были уже давно, разрыв произошел еще до войны, не разрыв даже, а так, просто постепенный отход друг от друга. В какой-то момент это стало фактом, но возиться с разводом не хотелось — ему было все равно, женат он формально или не женат, а она боялась за свою карьеру. На разводы в «третьей империи» смотрели неодобрительно, поощрялись они лишь в тех случаях, когда кто-то из супругов оказывался расово неполноценным или политически неблагонадежным. Разъехавшись, Дорнбергеры не то чтобы остались друзьями (он все-таки не мог ей простить того, что — как выяснилось много позже — она в первый год замужества ухитрилась переспать с двумя из его приятелей), но хорошие отношения сохранили. Иногда, соскучившись в одиночестве, он проводил с нею ночь-другую. Иногда она занимала у него деньги. С осени тридцать девятого года они виделись всего дважды.
Улица была широкой, безлюдной и довольно мрачной, с чопорно отстоящими друг от друга особняками в тяжеловесном стиле конца века. В то время, вероятно, этот район стремительно выраставшей крупповской столицы облюбовала солидная публика — коммерции советники, высокопоставленное чиновничество, адвокаты с хорошей практикой. Сейчас особняки обветшали и почернели от полувековой копоти, за чугунным литьем оград беспорядочно разрослись лишенные ухода вязы и липы, но самодовольный бюргерский «дух места» все еще угадывался за рустованными фасадами, за тусклым зеркальным стеклом высоких окон, за резным дубом дверей, с которых давно исчезли конфискованные еще в первую мировую войну латунные дощечки с пышными титулами. Из каждого парадного, казалось, мог в любую минуту появиться плотный господин с туго подкрученными кайзеровскими усами, в подпирающем щеки высоком крахмальном воротничке…
Такого же типа был и дом номер 18, Дорнбергер прошел мимо запущенного газона, долго звонил; отворила ему прислуга, потом появилась и сама Рената в чем-то домашнем.
— Боже мой, это ты! — закричала она. — А я не ждала так скоро, Розе сказал, что тебя выпишут не раньше конца мая! Но тем лучше, я так рада, сейчас оденусь, а ты пока посиди здесь, можешь вот почитать…
Она чмокнула его в щеку, сунула в руку какой-то журнал и исчезла, оставив одного в холодной комнате с довольно запущенной обстановкой. Прислуга тоже ушла, даже не показав, где можно раздеться. Он нацепил фуражку на пустой рожок стенного бра, откуда была вывинчена лампочка, и, не снимая плаща, присел на пыльный диван. Журнал оказался последним номером «Дойче фильм» с ее ярким портретом на обложке: «Рената Дорн в новой музыкальной комедии УФА „Императорский вальс“.
Он долго смотрел, пытаясь вспомнить — чем могла когда-то околдовать его эта женщина. Загадочная штука — красота, внешняя привлекательность… Это первое, на что обращалось внимание (и уже не видишь ничего другого), но это же и первое, что очень скоро перестаешь замечать. И потом в один прекрасный день спрашиваешь себя: «А что, собственно, в ней такого было?»
Дорнбергер покачал головой, так и не найдя ответа на свой вопрос, отложил журнал, закурил. Пачку тех же «Юно» ему удалось вчера спасти от магдебургской хищницы. Все это хорошо, но кто будет доставать ему билет здесь, в этом чертовом Эссене?
— А вот и я! — весело объявила Рената, распахнув дверь. — Ты прямо с поезда? Еще не завтракал? Сейчас что-нибудь организуем, подожди…
Ждать пришлось долго, но она все же появилась — принесла кофейник, походную плитку на сухом спирту, хлеб, консервы.
— У этой бестолковой дуры ничего не допросишься, — тараторила она, суетливо накрывая на стол, — хорошо еще, я всегда вожу с собой всякие штуки… у меня даже был электрический кипятильник, такой, что погружают, знаешь, но его пережгли, а новый не достать ни за какие деньги. Да и что толку — во всех отелях розетки отключены. Хорошо хоть, есть пока этот спирт. Кофе, к сожалению, не настоящий. Ничего?
— Настоящего я уже и вкуса не помню, — отозвался он. — Впрочем, в «котле» однажды выдали немного — на рождество.
— Да, расскажи, как там было! Мы ведь по телефону так толком и не смогли… Ты не обиделся, что я не приехала? Но я действительно не могла, поверь!
— Да зачем было приезжать. Ранение оказалось нетяжелым, ты же сама видишь.
— Но хромота останется? А ну-ка, пройдись!
Он встал, прошелся. Рената, задумчиво прикусив палец, смотрела на него оценивающим взглядом, потом кивнула.
— Ничего страшного. Тебе нужна красивая трость — строгая, без всяких финтифлюшек, черного дерева. Я скажу реквизиторам, они достанут. Нет, но все-таки — это действительно было так ужасно?
— Ну, болело первое время.
— Да нет, я спрашиваю — там, в «котле»!
— А-а, там… — Дорнбергер пожал плечами. — Там, Ренхен, было скверно. Дай я открою, у тебя не получится.
— Да, я вечно с ними мучаюсь. Это, кажется, ливер — у меня еще была банка сардин, представляешь, но пришлось отдать сапожнику. Он обещал поставить настоящий приводной ремень. А ты думаешь, это действительно будет прочно?