Сластена
Шрифт:
Я по-прежнему проглатывала три или четыре книги в неделю. В тот год — в основном современную литературу в мягких обложках: книжки я покупала в букинистических магазинах на Хай-стрит или, если полагала, что могу себе это позволить, в «Компендиуме» близ Камден-лока. Как и раньше, с жадностью набрасывалась на новую книгу, но теперь в чтении появилась некая скука, с которой я безуспешно пыталась справиться. Всякий, кто застал бы меня за чтением, мог подумать, что я листаю справочник, если учесть, с какой скоростью я переворачивала страницы. Наверное, я действительно искала что-то, кого-то, версию самой себя, героиню, в которую я могла бы влезть, как в старые удобные туфли. Или дорогую шелковую блузку. Можно сказать, что я искала лучшую себя — не девушку, уныло склонившуюся по вечерам в кресле от старьевщика над книгой с помятой бумажной обложкой, но быструю молодую женщину, открывающую пассажирскую дверь спортивного автомобиля, нагибающуюся, чтобы получить поцелуй любовника, уносящуюся на скорости
Можно сказать, что я была поклонницей наивного реализма. Я обращала особое внимание на те фразы, где упоминалась известная мне лондонская улица или знакомый фасон платья, действующий политик или даже модель автомобиля. Тогда, казалось мне, я получала некую шкалу, то есть способность измерить качество произведения по его достоверности, по тому, в какой мере оно сочетается с моими собственными впечатлениями или, напротив, обогащает их. На мое счастье, большая часть английской литературы того времени была написана в форме непритязательной социальной документалистики. Меня не впечатляли те писатели (их было множество как в Южной, так и в Северной Америке), которые бродили по страницам собственных книг, как часть актерской труппы, очевидно, стремясь напомнить несчастному читателю, что все персонажи и даже они сами — не более чем выдумка и что между литературой и жизнью лежит пропасть, или, напротив, стремились подчеркнуть, что жизнь — это и есть литература. Лично мне казалось, что только писатели путают литературу с жизнью. Я обладала прирожденной тягой к опытному восприятию. Я считала, что писателям платят за то, чтобы они строили правдоподобные миры и, при возможности, использовали такие детали и подробности реального мира, чтобы это сообщало их сочинениям правдоподобие. Поэтому автору не стоило трюкачествовать с пределами искусства или выказывать недоверие или неуважение читателю, пересекая в различных маскарадных костюмах границы воображаемого. Книги не место для двойных агентов, полагала я. В тот год я попыталась прочесть и отбросила авторов, которых навязывали мне утонченные кембриджские друзья, — Борхеса и Барта, Пинчона, Кортасара и Геддиса. Ни одного англичанина и ни одной женщины! Я была будто человек поколения собственных родителей, не только не любивших вкус и запах чеснока, но и с недоверием относившихся к тем, кто ест чеснок.
В лето нашей любви Тони Каннинг нередко выговаривал мне, что я оставляла книжки лежать раскрытыми, страницами вниз. Это портило корешок, и потом книга внезапно открывалась на определенной странице, что было случайным и дерзким вторжением в область писательских намерений и читательских суждений. Тогда же он подарил мне закладку. Подарок был не ахти какой: Тони, должно быть, нашел ее где-то у себя в ящиках. Закладка представляла собой полоску зеленой кожи с зубчатыми концами и названием какого-то валлийского замка или крепости золотыми тиснеными буквами. Это был сувенир из лавки, наверное, восходивший к тому времени, когда он и его жена были счастливы, или, по крайней мере, достаточно счастливы, чтобы куда-то ездить вместе. Мне эта закладка была безразлична, даже немного неприятна. Язычок кожи, столь коварно говоривший о другой, дальней жизни Тони, в которой мне не было места. Мне кажется, я ее тогда даже не использовала. Я стала запоминать номера страниц и перестала портить корешки. Спустя несколько месяцев после расставания я нашла закладку, скрученную и липкую от шоколада, на дне своей спортивной сумки.
Я говорила, что после его смерти у меня не осталось никаких знаков нашей любви, но у меня была его закладка. Я ее очистила, распрямила и стала использовать. Говорят, у писателей есть свои суеверия и небольшие ритуалы. Так же и у читателей. Мой обряд состоял в том, чтобы во время чтения держать закладку в руке и поглаживать ее большим пальцем. Поздно вечером, когда приходила пора отложить книгу, я дотрагивалась до закладки губами, клала между страницами, закрывала книгу и оставляла ее на полу у кресла, в пределах досягаемости. Я думаю, Тони бы это понравилось.
Однажды вечером в начале мая, больше чем через неделю после наших первых поцелуев, мы с Максом дольше обычного задержалась на Беркли-сквер. Он был в тот день очень общителен и рассказал о каких-то часах XVIII века, о которых подумывал как-нибудь написать. К тому времени, как я вернулась на Сент-Огастинс-роуд, дом был погружен в темноту. Мне вспомнилось, что это был второй день какого-то официального праздника. Полина, Бриджет и Трисия, несмотря на все инвективы в адрес родного города, отбыли в Сток на длинные выходные. Я зажгла свет в коридоре и проходе на кухню, заперла на засов входную дверь и пошла к себе в комнату. Внезапно мне стало тоскливо и тревожно без трио здравомыслящих северянок и без клинышков света, выбивавшихся из-под дверей их комнат. Но я всегда прислушиваюсь к голосу здравого смысла, у меня нет страхов перед сверхъестественным, я презираю разговоры об интуитивном знании и шестом чувстве. Учащенный пульс, сердцебиение, говорила я себе, происходят от того, что я быстро взбежала по ступенькам. Все же, когда я подошла к своей двери, то прежде, чем зажечь свет, замерла на пороге; наверное, меня остановило легкое беспокойство, чувство, что я одна в большом старом доме. За месяц до того на Камден-сквер тридцатилетний шизофреник напал на человека с ножом. Я была уверена, что в доме нет посторонних, но слухи о подобных убийствах действуют на рассудок, и мы даже не отдаем себе в этом отчета. Чувства обостряются. Я стояла молча, прислушиваясь к темноте, так что сквозь звенящую тишину до меня доносился приглушенный шум города и, ближе, потрескивание стен, остывающих в прохладном ночном воздухе.
Я дотянулась до бакелитового выключателя и тотчас увидела при свете лампы, что все вещи на своих местах, или так мне показалось. Я вошла и положила на пол сумку. Книга, которую я читала накануне вечером — «Есть людей нехорошо» Малькольма Брэдбери, — лежала на полу у кресла. Однако закладка теперь оказалась на сиденье кресла, а с тех пор, как я утром ушла на работу, в доме никого не должно было быть.
Естественно, мне подумалось, что накануне вечером я изменила привычке, такое случается, если вы устали. Я могла встать и случайно выронить закладку, когда направлялась в ванную. Однако я все отлично помнила. Роман был достаточно коротким, и я намеревалась одолеть его за два вечера. Но глаза у меня слипались, я не дочитала и до половины, а потом поцеловала клочок кожи и заложила его между страницей 98-й и 99-й. Я даже помнила последнюю фразу, потому что прочла ее дважды, прежде чем закрыть книгу. Это была строчка из диалога. «По своим взглядам интеллигенты вовсе не обязательно либералы».
Обыскивая комнату, я попыталась определить другие признаки вторжения. Так как жила я без книжных полок, книги лежали в стопках, прислоненные к стене: в одной стопке были прочитанные книги, а в другой — непрочитанные. На самом верху второй стопки лежал роман А. С. Байетт «Игра». Все в порядке. Я исследовала комод, сумку с бельем, ощупала кровать, посмотрела под кроватью — ничто не пропало и не было сдвинуто с места. Я вернулась к креслу и довольно долго пялилась на него, будто это могло способствовать отгадке. Я знала, что мне нужно сходить вниз и попытаться обнаружить следы взлома, но не хотелось этого делать. Название романа Брэдбери, попавшееся мне на глаза, казалось теперь бесплодным протестом против установившейся в мире этики. Я взяла книгу в руки и быстро пролистала до страницы, на которой остановилась. На лестничной площадке я перегнулась через перила, не услышала ничего подозрительного, но все же не осмелилась спуститься вниз.
На моей двери не было замка или щеколды. Я подвинула к двери комод и легла в постель с включенным светом. Большую часть ночи я пролежала на спине, укрывшись одеялом до подбородка, прислушиваясь, думая об одном и том же, ожидая, что рассвет, как ласковая мать, принесет мне утешение. Так и случилось. При первых признаках рассвета я убедила себя, что это усталость затуманила мне память, что намерения я путала с действием и что книгу я отложила без закладки. Я пугала себя собственной тенью. Дневной свет показался мне физическим отображением здравого смысла. Мне нужно было отдохнуть, потому что наутро нам предстояло присутствовать на важной лекции, во всяком случае, загадка с закладкой достаточно меня утомила, так что я заснула и проспала два с половиной часа до звонка будильника.
На следующий день я получила от МИ-5 двойку или, точнее, я получила ее стараниями Шерли Шиллинг. Характер у меня такой, что иногда я могу высказать все, что у меня на уме, и все же основным моим стимулом было стремление заслужить одобрение начальства. В Шерли, напротив, было что-то драчливое, даже безрассудное. Черта, совершенно мне чуждая. Но, в конце концов, мы были дуэтом, Лорелом и Харди, так что вполне объяснимо то, что я попала в орбиту ее петушиного характера, а значит, вполне могла нести с ней солидарную ответственность за проступки.
Все случилось в тот день, когда в Леконфилд-хаусе мы слушали лекцию под названием «Экономическая анархия, гражданское неповиновение». Зал заседаний был полон. По негласному правилу, когда к нам приезжал именитый лектор, сотрудники рассаживались согласно должностному положению. В первом ряду сидели гранды с пятого этажа, через три ряда виднелись Гарри Тапп и сидевшая рядом с ним Милли Тримменгем, еще через два ряда сидел Макс, беседовавший с человеком, которого я не знала. Затем стройными рядами располагались дамы рангом ниже помощника референта, и, наконец, на последней скамье сидели двоечницы, Шерли и я. У меня, по крайней мере, на коленях был блокнот.