Сластена
Шрифт:
Получасовая прогулка от Риджент-стрит до Чаринг-кросс-роуд предопределила мою дальнейшую судьбу. Я круто переменила свое мнение и решила принять предложение работы, с тем чтобы ввести в свою жизнь некую упорядоченность, смысл и независимость. Возможно, в моем решении присутствовала и нотка мазохизма — как отвергнутая любовница, я не заслуживала лучшей участи, чем служба конторской крысой. А ничего больше мне не предлагали. Я могла оставить за спиной Кембридж и навеваемые им воспоминания о Тони и затеряться в лондонских толпах — в этом было что-то приятно трагическое. Скажу родителям, что получила место в Министерстве здравоохранения и социального обеспечения. Впоследствии выяснилось, что не было нужды так секретничать, но тогда все казалось мне приключением.
В тот же день я вернулась в свою комнатенку в Кембридже, написала хозяину записку и принялась собирать вещи. На следующий день я вернулась в отчий дом со всем своим нехитрым имуществом. Мать была несказанно рада и нежно меня обняла. К моему изумлению, епископ выдал мне двадцатифунтовую бумажку. И спустя три недели началась моя новая лондонская жизнь.
Была ли я знакома с Милли Тримингем — матерью-одиночкой, которая однажды стала генеральным директором всего ведомства? Впоследствии,
Мы, новички, восхищались ею; говорили, что Тримингем освоила премудрости канцелярии так быстро, что ее повысили меньше чем через два месяца после поступления. Кое-кто говорил — через несколько недель или даже дней. Нам казалось, что в одежде, которую она носила, был отсвет бунтарства — яркие цвета и платки, купленные в Пакистане, где она когда-то служила под прикрытием. Так, по крайней мере, мы себе говорили. Нам следовало бы спросить у нее. Спустя десятки лет я прочитала в ее мемуарах, что в исламабадской конторе она занималась канцелярской работой. Мне до сих пор неизвестно, принимала ли она участие в так называемом женском восстании того года, когда женщины-стажеры в МИ-5 выступили за улучшение своих карьерных перспектив. Женщины требовали, чтобы им было позволено самим вести агентов, подобно референтам-мужчинам. Полагаю, что Тримингем с симпатией относилась к целям движения, но не слишком воодушевлялась перспективой коллективных действий, речей и резолюций. Не знаю, почему новости о «женском восстании» так и не дошли до членов нашего набора. Возможно, нас считали слишком юными. Кроме того, под воздействием духа эпохи сама контора медленно менялась. Однако Тримингем, пожалуй, была первой, кому удалось прорубить окно, выбиться за пределы женской резервации. Она сделала это тихо и с тактом. Остальные, то есть мы, шумно поспевали за ней. Я лично плелась в самом хвосте. Когда ее, наконец, перевели из подготовительного отдела на настоящую работу, ей пришлось столкнуться с грозным настоящим — с терроризмом Ирландской революционной армии, тогда как мы, оставшиеся в хвосте, по-прежнему вели старую войну с Советским Союзом.
Большая часть первого этажа здания была занята канцелярией — огромным банком памяти, где более трехсот девиц-секретарей из приличных семей трудились, как рабы на галерах, обрабатывали запросы, возвращали или перенаправляли их в адрес референтов в разных отделах, а также сортировали входящие материалы. Оттого что система канцелярии работала так исправно, она дольше всего сопротивлялась наступлению компьютерной эпохи. То был последний редут, подлинная тирания бумаги. Как молодой новобранец вынужден начинать армейские будни с чистки картофеля и отдраивания плац-парада зубной щеткой, так и я провела первые несколько месяцев, составляя списки членов провинциальных ячеек коммунистической партии Великобритании и заводя дела на тех членов и сочувствующих, которые еще не были учтены в нашей картотеке. В мое ведение входило графство Глостершир (Тримингем в свое время занималась Йоркширом). В первый месяц работы я завела дело на директора средней школы в городке Страуд, который однажды субботним вечером в июле 1972 года присутствовал на открытом заседании местной партийной ячейки. Он написал свое имя на листке бумаги, который раздавали его товарищи, однако позже, очевидно, решил в компартию не вступать. Его имени не было ни на одном из подписных листов, которые доставляли к нам в контору. Тем не менее я решила завести на него дело, потому что он был человек, который мог влиять на молодые умы. Это была моя собственная инициатива, мое первое дело. Вот почему я запомнила его имя, Гарольд Темпелман, и год его рождения. Если бы Темпелман решил оставить преподавательскую стезю (ему было только сорок три) и перейти на государственную службу и в процессе исполнения должностных обязанностей мог получить доступ к секретной информации, то процедура проверки непременно привела бы инспектора к его досье. Тогда Темпелмана расспросили бы о том июльском вечере (уж конечно, на него бы это произвело впечатление) или же в его прошении о поступлении на работу было бы отказано, и он никогда бы не узнал почему. Замечательно. По крайней мере в теории. Тогда мы все еще изучали достаточно строгие протокольные процедуры, которые определяли приемлемость материала для заведения дела. В первые месяцы 1973 года само существование столь закрытой и исправно функционирующей системы, пусть и совершенно бессмысленной, служило мне утешением. Все мы, двенадцать девушек, работавших в этом помещении, прекрасно понимали, что агент, действующий по заданию советского центра, никогда не раскроется, вступив в ряды коммунистической партии Великобритании. Но мне на это было наплевать.
По пути на работу я частенько размышляла об огромном разрыве между описанием моих должностных обязанностей и реальностью. Я говорила себе — коль скоро не могла сказать этого никому другому, — что работаю на контрразведку. Слово это как-то по-особенному звенело. Даже теперь это немножко меня волнует — мысли о незаметной девушке, желавшей сделать что-то для родины. В действительности же я была еще одной конторской девицей в мини-юбке, стиснутой среди тысяч других людей в переходах подземки, например, на станции Грин-парк, где грязь и копоть, и миазмы подземных ветров портили нам прически (сегодня Лондон намного чище). И достигнув рабочего места, я по-прежнему оставалась конторской служащей, — печатала, сидя с прямой спиной, на огромном «Ремингтоне», в прокуренной комнате, подобно сотням тысяч других женщин в британской столице, что приносят папки, разбирают мужской почерк, спешат обратно на работу после обеденного перерыва. Даже жалованье у меня было меньше, чем у обычной конторской служащей. И точно так, как рабочая девушка из стихотворения Бетжемена, которое однажды прочитал мне Тони, я стирала свое нижнее белье в раковине, в углу своей комнатушки.
Как у клерка низшего разряда, моя первая недельная зарплата после вычетов составляла четырнадцать фунтов и тридцать пенсов, согласно новой десятичной валюте, которая тогда еще казалась чем-то несерьезным, недоделанным, чуть ли не жульническим. Я платила четыре фунта в неделю за свою комнату и еще фунт за электричество. Затраты на проезд составляли чуть более фунта, так что на еду и все остальное у меня оставалось восемь фунтов. Говорю об этом столь подробно не для того, чтобы пожаловаться, а следуя духу Джейн Остен, чьи романы я когда-то проглотила в Кембридже. Как понять внутреннюю жизнь персонажа, подлинного или вымышленного, не зная о состоянии его финансов? «Мисс Фрум, поселившаяся в крошечной квартирке в доме номер семьдесят по Сент-Огастинс-роуд на северо-западе Лондона, получала менее тысячи фунтов в год и пребывала в мрачном настроении». Так или иначе, я сводила концы с концами, но вовсе не ощущала себя частью блистательного мира шпионажа и разведки.
Все-таки я была молода, и мрачные мысли не могли угнетать меня подолгу. Моей приятельницей и спутницей во время обеденных перерывов и вечерних вылазок была Шерли Шиллинг, чье аллитеративное имя, напоминавшее о благонадежности старой британской валюты, будто резонировало с ее кривоватой ухмылкой и старомодной страстью к веселью. Уже в первую неделю она оказалась на плохом счету у нашей курившей, как паровоз, начальницы мисс Линг за то, что «слишком долго сидела в туалете». На самом деле Шерли спешно вышла из конторы в десять утра, чтобы купить себе платье на вечеринку, добежала до универмага «Маркс и Спенсер» на Оксфорд-стрит, нашла нужное платье, примерила, примерила следующий размер, расплатилась и вернулась обратно на автобусе — все за двадцать минут. В обеденный перерыв заниматься платьем она бы не смогла, потому что планировала купить туфли. Никто из нас, новеньких, на такое бы не осмелился.
Что можно о ней сказать? Происшедшие к тому времени изменения в культуре могли показаться достаточно глубокими, но, по правде говоря, они не срезали так называемые социальные антенны. За минуту, нет, даже меньше, после того, как Шерли произносила пару слов, человек сведущий уже узнавал о ее весьма скромном социальном происхождении. Отец ее владел магазином спальной мебели в Илфорде под названием «Мир кроватей». Она училась в огромной государственной средней школе, а потом окончила Ноттингемский университет. Она была первой в своей семье, кто продолжил школьное образование после шестнадцати лет. МИ-5, возможно, всего лишь желала продемонстрировать открытость своей политики как работодателя, однако Шерли оказалась уникумом. Она печатала на машинке в два раза быстрее, чем лучшие из нас. Ее память на лица, документы, разговоры, процедуры была острее нашей. Она задавала бесстрашные, интересные вопросы. Поистине, можно счесть знаком времени, что многие девушки в канцелярии ею восхищались — ее мягкий выговор лондонского кокни казался всем очень стильным. Ее голос и интонация напоминали нам о Твигги, или Ките Ричардсе, или Бобби Муре [7] . Кстати, брат ее был профессиональным футболистом и состоял в резерве «Вулверхемптон уондерерс». Этот клуб, как нам было сказано, достиг финала недавно учрежденного кубка УЕФА. Шерли была экзотическим существом и олицетворяла уверенный в себе новый мир.
7
Твигги — британская супермодель; Кит Ричардс — английский гитарист, выступавший в составе группы «Роллинг Стоунз»; Бобби Мур — английский футболист.
Некоторые девушки поглядывали на Шерли свысока, но никто из нас не обладал ее непринужденностью и хладнокровием. Многие из нашего набора вполне могли бы дебютировать при дворе королевы Елизаветы, если бы эта практика не была прекращена пятнадцать лет назад. Некоторые были дочерьми или племянницами служивших или отставных офицеров. У двух третей были дипломы почтенных британских университетов. Мы говорили похожими фразами, у нас были похожие интонации. Мы были уверены в собственном общественном положении и вполне смогли бы устроить раут в загородном доме. Однако нашему стилю и манере говорить была присуща нотка искательности, инстинктивное желание уступить, в особенности в тех случаях, когда в нашу сумеречную комнату входили старшие сотрудники так называемого эксколониального типа. Тогда большинство из нас (себя я, конечно, исключаю) становились принцессами потупленного взора и любезной улыбки. Девушки-новобранцы подыскивали себе порядочного мужа.
Шерли, однако, была беззастенчиво шумной и, не испытывая никакого желания выходить замуж, глядела каждому прямо в глаза. У нее была привычка, почти слабость искренне смеяться над собственными анекдотами — полагаю, не потому что она считала, что рассказывает очень смешно, а потому что ей казалось, что жить нужно празднично, и она хотела, чтобы другие разделяли ее веселье. Громкоголосые люди, в особенности женщины, всегда вызывают враждебность, и в конторе было несколько человек, которые от всей души ее презирали. Но в целом Шерли очень располагала к себе, и меня особенно. Возможно, ей помогало то, что она была не красавица. Она была крупной девушкой, и лишнего веса в ней было килограммов пятнадцать. Она носила шестнадцатый размер (я — десятый) и говорила, что нам следует именовать ее «стройной, как ива». И смеялась собственной шутке. Ее круглое, чуть одутловатое лицо спасало то, что оно всегда было оживлено. Наверное, ее самым большим природным достоинством было несколько необычное сочетание черных волос, вьющихся от природы, с бледными веснушками на переносице и серо-голубыми глазами. Ее улыбка всегда казалась чуточку скошенной вправо, что придавало ее лицу выражение совершенно неописуемое, что-то между распущенностью и озорством. Несмотря на скудные средства, она успела поездить по миру больше, чем кто-либо из нас. На следующий год после окончания колледжа Шерли автостопом, в одиночку добралась до Стамбула, сдала там кровь за деньги, купила мотоцикл, сломала ногу, ключицу и руку, влюбилась в доктора-сирийца, сделала аборт и вернулась домой из Анатолии в Англию на частной яхте, на борт которой ее взяли за то, что она согласилась побыть коком.