Сластена
Шрифт:
Внезапно в неверном свете фонаря перед нами из переулка появился Тони Каннинг, профессор истории, преподававший на курсе Джереми. Джереми представил нас друг другу, и профессор пожал мне руку, удержав ее в своей чуть дольше, чем позволяли приличия, так мне показалось. На вид он был чуть старше пятидесяти — примерно возраста моего отца; я знала о нем только то, что уже говорил мне Джереми. Каннинг, кембриджский профессор, когда-то дружил с Реджи Модлингом, министром внутренних дел, который иногда приезжал к нему в колледж пообедать. Но однажды вечером они, напившись вдрызг, рассорились из-за практики внесудебных арестов в Северной Ирландии. Профессор Каннинг возглавлял комиссию по историческим памятникам, заседал в различных советах, входил в число попечителей Британского музея и написал очень ценившуюся специалистами книгу о Венском конгрессе.
Это был джентльмен старой породы; о таких мужчинах я имела некоторое представление. Они иногда бывали в доме моего
Каннинг держался величаво, но сдержанно, что, по-видимому, соответствовало его относительно скромному положению в обществе. Мне запомнились его волнистые волосы, красиво разделенные пробором, влажные, чуть пухлые губы и небольшая бороздка посередине подбородка, показавшаяся мне очень трогательной, так как даже при плохом освещении было видно, что ему непросто ее выбривать. Из вертикальной складки кожи торчало несколько непослушных черных волосков. Он был видный мужчина.
Покончив с формальностями, Каннинг задал мне несколько вопросов, вполне вежливых и невинных — о моем дипломе, о колледже и его ректоре, с которым он приятельствовал, о моем родном городе и соборе. Джереми пытался было начать светскую беседу, но Каннинг его прервал. Поблагодарил Джереми за то, что тот показал ему три мои последние статьи для «?Квис?», и вновь обернулся ко мне.
— Отличные вещицы. У вас талант, милая. Никогда не задумывались о журналистике?
«?Квис?» был студенческой газетенкой, не предназначенной для серьезных читателей. Похвала Каннинга была невероятно приятна, но в силу молодости я не могла принять комплимент с достоинством. Я пробормотала что-то в ответ, но мои слова прозвучали отговоркой, потом попыталась исправиться и растерялась окончательно. Профессор проявил ко мне участие и пригласил нас на чашку чая, и мы, точнее, Джереми, согласились. И мы пошли за Каннингом обратно по рыночной площади, в сторону его колледжа.
Квартира его была меньше, неопрятнее, захламленнее, чем я ожидала, и меня удивило, как неряшливо он заваривает чай, не до конца промывая приземистые, в чайных пятнах кружки, проливая кипяток из грязного электрического чайника на бумаги и книги. Это совсем не вязалось с образом того Тони Каннинга, которого я узнала позже. Хозяин уселся за письменный стол, мы разместились в креслах, и он продолжил задавать вопросы. Похоже на коллоквиум. Теперь, когда я поедала его шоколадное печенье (как сейчас помню, «Фортнам энд Мейсон»), оставлять его вопросы без ответа мне казалось неприличным. Джереми поощрял меня, глуповато кивая головой на каждую мою фразу. Профессор спросил меня о родителях, о детстве «в тени собора» — я ответила, как мне показалось, остроумно, что тени не было, так как собор располагается на север от нашего дома. Мужчины рассмеялись, и я подумала, не скрывалось ли в моей шутке больше того, что я вложила в нее сознательно. Мы перешли к ядерному оружию и призывам лейбористов к одностороннему разоружению. Я повторила прочитанную где-то фразу — клише, как я поняла позже. Невозможно «загнать джинна обратно в бутылку». Ядерным оружием необходимо управлять, а не запрещать его. Такой вот юношеский идеализм. По правде говоря, у меня не было определенного мнения на этот счет. В иных обстоятельствах я, возможно, выступила бы за ядерное разоружение. А тогда мне хотелось произвести впечатление (пусть я и не призналась бы себе в этом), давать правильные ответы, быть интересной. Мне нравилось, что Тони Каннинг подавался вперед, когда я ему отвечала, меня воодушевляла слабая улыбка одобрения, чуть растягивавшая его пухлые губы, и его словечки — «Ясно» и «Что ж, вполне» — когда я умолкала.
Возможно, мне следовало понять, к чему это ведет. В оранжерейном мирке студенческой журналистики я заявила о себе как о курсанте в академии «холодной войны». Теперь мне это очевидно. Как-никак я находилась в Кембридже. Иначе зачем мне вообще пересказывать эту встречу? Тогда она не имела для меня ни малейшего значения. Вот мы направлялись в книжную лавку, а оказались за чайным столом в доме профессора моего парня Джереми. Ничего странного. Если методы вербовки и менялись, то очень незначительно. Быть может, в западном мире действительно происходили перемены, и молодым казалось, что они находят новые пути общения, а древние преграды разрушаются у основания. Однако по-прежнему применялся знаменитый принцип «дружеская рука на плече» — может быть, не так
Обычно и дружеская рука, и плечо принадлежали мужчинам. К женщинам эти овеянные традицией методы применяли редко. И хотя, строго говоря, то, что Тони Каннинг завербовал меня на службу в МИ-5, верно, его мотивы были сложны, и действовал он без официальной санкции. Если то обстоятельство, что я была молода и привлекательна, имело для него какое-то значение, то полное осознание всех печальных обстоятельств дела пришло ко мне гораздо позже. (Теперь, когда зеркало рассказывает другую историю, я могу признаться и наконец забыть об этом. Я правда была красивой. Более того, как написал в одном из редких для него страстных писем Джереми, я была «просто ошеломительной».) Даже седобородые полубоги с пятого этажа, которых я и видела-то всего пару раз за недолгое время моей службы, недоумевали, с какой целью меня определили к ним в контору. Наверное, они держали пари, но никогда бы не догадались, что профессор Каннинг — и сам старый агент МИ-5 — направил меня к ним в качестве искупительного подношения. Обстоятельства его жизни были сложнее и печальнее, чем можно себе представить. Он изменил мою жизнь и, в сущности, поступил с бескорыстной жестокостью — готовясь отправиться в путешествие, из которого не возвращаются. Если даже теперь я так мало о нем знаю, так это потому, что в плавании я сопровождала его очень недолго.
2
Мой роман с Тони Каннингом продлился несколько месяцев. Некоторое время я продолжала встречаться и с Джереми, но в конце июня, после выпускных экзаменов, он переехал в Эдинбург, чтобы работать над диссертацией. Забот в жизни поубавилось, хотя меня по-прежнему тревожила мысль, что вплоть до самой разлуки я так и не сумела раскрыть тайну Джереми и доставить ему удовольствие. Он, впрочем, никогда не жаловался и не выглядел расстроенным. Спустя несколько недель я получила от него нежное, преисполненное раскаяния письмо, в котором он поведал, что влюбился в скрипача: впервые увидел его в Ашер-холле, когда тот исполнял концерт Бруха, — он молодой немец из Дюссельдорфа, и скрипка в его руках звучит поразительно, особенно во второй части. Звали его Манфред. Ну разумеется. Будь я чуть более старомодной, мне не составило бы труда догадаться — некогда у мужских сексуальных расстройств была только одна причина.
Как складно. Тайна разгадана, и можно было перестать беспокоиться о благополучии Джереми. Впрочем, сам он милейшим образом тревожился обо мне и даже написал, что может приехать, чтобы объясниться. В ответ я написала поздравительное письмо и почувствовала, как повзрослела, несколько преувеличив собственную радость за его счастье. Однополые связи стали законными всего лет пять назад, а тогда его слова прозвучали для меня необычно. Я писала, что нет никакой необходимости ехать в Кембридж, что я навсегда сохраню о нем самые теплые воспоминания, что он чудеснейший человек и что я надеюсь однажды познакомиться с Манфредом, так что не будем терять связь, прощай! Мне хотелось поблагодарить Джереми за то, что он представил меня Тони, но я не видела смысла в том, чтобы вселять в него подозрение. Я и Тони ничего не сказала о его прежнем студенте. Для счастья каждому хватало того, что он уже знал.
Мы и были счастливы. Каждые выходные мы проводили в уединенном домике близ Бери-Сент-Эдмундс в Суффолке. С узкой проселочной дороги нужно было свернуть направо, на едва различимую тропинку, что пролегала через поле, и там, на опушке старого, безвершинного леса, полузадушенная кустами боярышника, белела в штакетнике калитка. Выложенная плитняком тропинка вела через заросший деревенский сад (люпины, алтеи, гигантские маки) к тяжелой дубовой двери, обитой не то гвоздями, не то заклепками. Открыв дверь, посетитель попадал в столовую с огромными каменными плитами пола и балками, которые изъело время, наполовину утопленными в штукатурке. На противоположной стене висел красочный средиземноморский пейзаж — выбеленные солнцем дома и белье, сохнущее на веревке. Акварель кисти Уинстона Черчилля была написана в Марракеше, почти сразу после конференции 1943 года. Узнать, как она попала к Тони, мне не довелось.