Сластена
Шрифт:
Я была натурой увлекающейся. Тони готовил меня к первому собеседованию, которое должно было состояться в сентябре. Он имел некоторое представление о том, женщину какого типа они готовы взять на службу (или, по крайней мере, о том, какую женщину он сам готов был бы принять в контору), и его беспокоило, что мое поверхностное образование меня подведет. Он полагал (как оказалось, ошибочно), что среди сотрудников, проводящих собеседование, окажется один из его прежних студентов. Он настаивал, чтобы я каждый день читала газету, а под газетой он разумел, конечно же, «Таймс», которая тогда еще была почтеннейшим из многотиражных изданий. Пресса меня никогда раньше не интересовала, и я даже не знала, что такое передовица. Очевидно, она представляла собой «бьющееся сердце» газеты. На первый взгляд язык передовицы походил на шахматную задачу. Поэтому меня зацепило. Меня восхищали полнозвучные, царственные фразы о вопросах государственной важности. Авторы выражались несколько туманно и никогда не гнушались ссылкой на Тацита
Так что же заботило общественность? В передовицах величественные придаточные обороты вращались по эллиптическим орбитам вокруг звездообразных глаголов, но письма в редакцию не оставляли места для сомнений. Планеты сошли с орбит, и авторы колонок всем своим тревожным сердцем чувствовали, что страна погружается в отчаяние, ярость и безысходность саморазрушения. Соединенное Королевство, говорилось в одной статье, поддалось лихорадочной акразии — это греческое слово, напомнил мне Тони, обозначает действия, совершаемые себе во вред. (Не читала ли я «Протагор», диалог Платона?) Полезное слово. Я сохранила его в памяти. Однако делать что-то себе на пользу и не представлялось возможным. Все сошли с ума, твердили газеты. В те смутные годы широкое распространение получило архаичное слово «раздор», только вспомните: инфляция ведет к забастовкам, урегулирование разногласий по оплате труда — к росту инфляции, и все это на фоне тупоголовых выпивох из руководства фирм и компаний, злобных нападок профсоюзов, слабого правительства, энергетического кризиса и отключений электричества, скинхедов, грязных улиц, волнений в Ольстере и атомных бомб. Упадок, разложение, тусклая бездеятельность и апокалипсис…
Любимыми темами авторов писем в «Таймс» были шахтеры, «государство рабочих», двуполярный мир Инока Пауэлла и Тони Бенна, странствующие пикетчики и беспорядки у Солтли-гейт. В письме отставного контр-адмирала говорилось, что страна напоминает ему ржавеющий броненосец с пробоиной ниже ватерлинии. Тони прочитал письмо за завтраком и сердито и шумно помахал газетой в мою сторону — бумага в ту пору еще хрустела.
— Броненосец? — гневался он. — Это даже не корвет. Это идущая ко дну гребная шлюпка!
Тот год, 1972-й, оказался только началом. Вскоре после того, как я стала читать «Таймс», в стране ввели трехдневную рабочую неделю, начались отключения электроэнергии, и правительство в пятый раз объявило чрезвычайное положение. Я верила в то, что читала, но кризис казался мне чем-то отдаленным. Кембридж был таким же, как всегда, и лес вокруг домика Каннингов тоже, по-видимому, не изменился. Несмотря на уроки истории, преподанные добрым профессором, история Великобритании совершалась без меня. В собственности я имела только чемодан с одеждой, менее пятидесяти книг да какие-то детские вещи в моей спальне, в родительском доме. У меня был любовник, обожавший меня, развлекавший меня гастрономическими изысками, но совершенно не намеревавшийся расставаться из-за меня с женой. У меня была одна обязанность — собеседование с работодателем, — да и то через несколько недель. Пока же я была свободна. Итак, чем мне предстояло заняться в службе безопасности, что я намеревалась сделать полезного для хворающего государства, этого больного человека Европы? Ничего, ничего я не намеревалась делать. Я не знала. В моей жизни возникла возможность, и мне хотелось ее использовать. Этого хотел Тони, а значит, и я, тем более что других перспектив я не видела. Так почему бы и нет?
Кроме того, я считала себя обязанной родителям, а они обрадовались, узнав, что я рассматриваю возможность устройства на работу во вполне почтенное Министерство здравоохранения и социального обеспечения. Может быть, моей матери рисовались картины дочери-ученого, расщепляющей ядра атомов, но в то неспокойное время ее утешила надежность, которую обещала мне государственная служба. Мать хотела понять, почему я не вернулась домой после выпускных экзаменов, и я объяснила, что добросердечный пожилой профессор готовит меня к «экзамену» у работодателя. Поэтому вполне логичным выглядело, что я сняла крохотную комнатку в Кембридже, у Джизус-грин и «просиживала штаны за книжками», даже по выходным.
Моя мать, возможно, с большим скепсисом отнеслась бы к моим планам, но ее отвлекла моя сестра Люси, которая тем летом пустилась во все тяжкие. Она всегда была более шумной и дерзкой, более склонной к риску, чем я, и «свободные шестидесятые», на костылях перешедшие в новое десятилетие, оказали на нее куда большее влияние. К тому же теперь сестра была на полголовы выше меня и первой в моем окружении носила джинсовые шорты. Расслабься, Сирина, будь свободна! Поедем путешествовать. Она подхватила дух хиппи уже на излете, но в провинциальных городках всегда так бывало. А еще она трубила на каждом углу, что собирается стать врачом, терапевтом или, может быть, педиатром, да, это ее единственная цель в жизни.
К цели Люси шла весьма извилистыми путями. В июле того года, после паромной переправы из Кале в Дувр, на границе ее остановил таможенный чиновник или, точнее, его пес, лающая ищейка, привлеченная ароматом из рюкзака. Внутри обнаружилось полфунта турецкого
На протяжении нескольких следующих месяцев моей матери приходилось ежедневно заниматься четырьмя задачами. Первая состояла в том, чтобы спасти Люси от тюрьмы, вторая — в том, чтобы оградить семейные дела от газетчиков, третья — предотвратить исключение Люси из манчестерского колледжа, где она обучалась на втором курсе медицинского отделения. Четвертая задача заключалась в том, чтобы устроить аборт (впрочем, это не сопровождалось особыми душевными муками). По моим впечатлениям от срочной поездки домой (рыдающая загорелая Люси, от которой пахнет пачулями, сжимает меня в объятиях) епископ готов был смириться и принять все, что уготовил ему Господь. Но в дело уже вступила мать: с яростной энергией она задействовала связи, которые, как правило, тянутся по графству, да и по всей стране, от каждого средневекового собора. Например, главный констебль нашего графства был проповедником без духовного сана и хорошо знал своего коллегу, главного констебля Кента. Приятель по Ассоциации консерваторов был знаком с судьей-магистратом в Дувре, перед которым предстала Люси. Редактору местной газеты страстно хотелось, чтобы двое его сыновей-близнецов, которым медведь на ухо наступил, пели в церковном хоре. Все это, уверяла меня мать, оказалось делом нудным и тяжелым, в особенности аборт, операция рутинная с точки зрения медицины, но, к удивлению Люси, страшно тяжелая эмоционально. В итоге Люси приговорили к шести месяцам тюрьмы условно, в прессу ничего не просочилось, а ректор Манчестерского университета или какой-то другой почтенный муж заручился поддержкой моего отца по одному из сложнейших вопросов, подлежавших обсуждению на грядущем заседании Синода. В сентября сестра вернулась в колледж. И через два месяца бросила учебу.
Так в июле и августе меня предоставили себе — нежиться на Джизус-грин, читать Черчилля, скучать, ожидать выходных и похода к автобусной остановке на другом конце города. Уже скоро я буду вспоминать лето 1972 года как золотой век, как драгоценную идиллию, но следует признать, что удовольствия ограничивались только тремя вечерами в неделю — с пятницы по воскресенье. Эти выходные превращались в развернутую лекцию об искусстве жить, наслаждаться едой и питьем, о том, как читать газеты, придерживаться своей линии в споре и быстро схватывать суть книги. Я знала, что скоро у меня собеседование в конторе, но ни разу не поинтересовалась, почему Тони принимает такое деятельное участие в моей судьбе. Задайся я этим вопросом, и мне, наверное, пришло бы в голову, что подобное внимание проистекает из самой сути любовной связи с пожилым человеком.
Конечно, такое положение вещей не могло продолжаться долго: все развалилось во время получасовой сцены на обочине большой автострады, всего за два дня до моего собеседования в Лондоне. Последовательность событий весьма примечательна. У меня была шелковая блузка, которую, как я уже говорила, Тони купил мне в начале июля. Подарок был замечательный. Мне нравилось ощущение дорогого шелка, а Тони не раз говорил, как ему нравится на мне этот простой и свободный покрой. Меня это трогало. Тони был первым человеком, подарившим мне предмет одежды. Богатый папаша. (Епископ, мне кажется, ни разу в жизни не был в магазине.) Подарок выглядел несколько старомодно и был не лишен вульгарности, но безумно мне нравился. Надев блузку, я словно оказывалась в объятиях Тони. Каллиграфические бледно-голубые буковки на этикетке слагались в дышащие эротикой слова «дикий шелк ручная стирка». Ажурная вышивка украшала круглый вырез на шее и манжеты, а две складки на плече будто отражались в двух сборках на спине. Этот подарок казался мне символом нашей любви. Я возвращалась в свое кембриджское пристанище, стирала блузку в раковине, гладила и бережно складывала, так чтобы она была готова к следующей встрече. Как и я сама.
Однако в тот сентябрьский день — мы находились в спальне, и я собирала вещи — Тони прервал разговор, точнее, монолог об Иди Амине и Уганде, и велел мне положить блузку в бельевую корзину вместе с одной из его рубашек. Это было логично. Мы вскоре вернемся сюда, а экономка, миссис Траверс, на следующий день придет в дом и заберет белье. Фрида Каннинг уехала на десять дней в Вену. Я хорошо запомнила эту минуту, потому что слова Тони были мне очень приятны. Уютно было сознавать, что наша любовь вошла в некую колею, что ее принимают как данность, по меньшей мере на несколько дней. В Кембридже мне часто бывало одиноко, и я долгими часами ждала звонка Тони, ждала, когда зазвонит в коридоре телефон. Возвысившись на пару мгновений до положения жены, я приподняла крышку плетеной корзины, бросила блузку поверх рубашки и забыла о ней. Трижды в неделю в дом приходила Сара Траверс из соседней деревни. Однажды мне довелось провести с ней полчаса — мы чистили зеленый горошек на кухне и с удовольствием болтали: Сара рассказала мне о сыне, который стал хиппи и уехал в Афганистан. Она говорила об этом с гордостью, как будто он уехал воевать за отечество. Мне не нравилось об этом думать, но допускаю, что она встречала в домике Каннингов целую процессию подружек Тони. Впрочем, ей это, наверное, было безразлично, коль скоро она получала жалованье.