Сластена
Шрифт:
В какое-то мгновение, пока он был внизу, глядя на Монику и детей, она обернулась к нему через плечо. Глаза их встретились. Он достаточно хорошо ее знает, он знает это выражение лица, оно многое обещает. В действительности, это молчаливое предложение: вечером, когда наступит подходящее время, и дети заснут, им нужно ухватиться за редкую возможность и забыть обо всех домашних делах. В изменившихся обстоятельствах, ввиду того, что он теперь знает, мысль о ночи с женой должна была стать ему ненавистной. Однако его взволновал этот взгляд, исходивший от незнакомки, от женщины, о которой он не знал ничего, кроме ее очевидной тяги к разрушению. «Он видел ее в немом кинофильме, и сейчас ему стало ясно, что он никогда не понимал ее». Он ошибался в ней. Он больше не узнавал ее. На кухне «он увидел ее новыми глазами и осознал, будто впервые, насколько же она красива. Красива и безумна. Вот женщина, с
Он был по-собачьи предан ей на протяжении всего брака. Свою верность он воспринимает теперь как еще одну жизненную неудачу. Его брак завершен, возврата нет, ведь как ему теперь жить с ней? Как верить женщине, обокравшей его и солгавшей? Все кончено. Но вот представилась возможность завести с ней интрижку. Интрижку с безумием. Если ей необходима помощь, он готов помочь.
Тем вечером он играет с Джейком и Наоми, чистит вместе с ними клетку хомячка, переодевает их в пижамы и читает на ночь три книжки — один раз обоим, потом — каждому по отдельности, Джейку и Наоми. Пожалуй, только в такие минуты жизнь кажется ему осмысленной. Его успокаивает запах свежего постельного белья, мятное дыхание умытых детей, их горячее желание слушать рассказы о сказочных существах; у детей тяжелеют веки, но они всеми силами стремятся удержать последние бесценные минуты уходящего дня, а потом засыпают, не умея сопротивляться сну. Между тем он слышит, как внизу ходит Моника, он ясно различает клацанье духовки и почти с возбуждением следует тривиальной череде мыслей: если будет еда, если они пообедают вместе, значит, будет и секс.
Спустившись вниз, он видит, что в их крошечной гостиной прибрано, с обеденного стола убран привычный хлам, горят свечи, из динамиков доносится Арт Блэйки, на столе — бутылка вина и запеченная курица в глиняной посудине. «Вспоминая полицейскую пленку — а мыслями он все время возвращался к ней, — он ненавидел жену. А когда она вошла в комнату, в чистой юбке и блузке, он захотел ее». Не было только любви, или виноватого воспоминания о ней, или потребности в любви — и в этом состояло освобождение. Моника превратилась в другую женщину — коварную, лживую, недобрую, даже жестокую, и с ней, с этой женщиной, он намеревался спать.
За обедом они избегают говорить о дурных чувствах, отравлявших их брак все последние месяцы. Против обыкновения они не говорят даже о детях. Но вспоминают прошлые семейные каникулы и даже планируют новые поездки с детьми, когда Джейк чуть подрастет. Все это ложь, ничего не будет. «Потом они поговорили о политике, о забастовках, о чрезвычайном положении и опасении неминуемого кризиса в парламенте, в городах, в стране — они говорили о разрушении всего вокруг, но не своего брака». Он пристально за ней наблюдает и знает, что каждое ее слово — ложь. Не кажется ли ей удивительным, как ему, что после нескольких месяцев тягостного молчания они вдруг болтают как ни в чем не бывало? Она рассчитывает, что секс все поправит. Ему хочется ее все больше. И тем больше, когда она озабоченно упоминает о заявлении в страховую компанию. «Поразительно. Какая актриса! Как если бы она сидела в комнате одна, а он подглядывал за ней в замочную скважину». У него нет желания выяснять отношения. Выложи он ей все начистоту, и они точно поссорятся, потому что она станет все отрицать. Или же скажет, что на крайние меры ее толкнула денежная зависимость от него. А ему придется указать ей на то, что все их банковские счета общие, и у него так же мало денег, как у нее. Нет, уж лучше они лягут в постель, и он, по крайней мере, будет знать, что это в последний раз. «Он будет любить лгунью и воровку, женщину, которую никогда не узнает. А она, в свою очередь, убедит себя, что легла в постель с лгуном и вором, потому что желала простить его».
На мой взгляд, Том Хейли слишком затянул этот прощальный ужин с курочкой, а при втором прочтении описание и вовсе показалось мне нудным. Автору не было необходимости описывать состав гарнира или сообщать нам, что вино было бургундским. Поезд приближался к Клэпхем-Джанкшн, и я нетерпеливо листала страницы в поисках развязки. Мне даже не хотелось дочитывать. Я — читатель незатейливый и, следуя своему темпераменту, воспринимала Себастьяна как двойника самого Тома, носителя его сексуальной энергии, как вместилище его чувственной тревоги. Мне становилось неспокойно, когда его мужской персонаж вступал в близость с женщиной, с другой женщиной. И все же мне было любопытно, я не могла не подсматривать. Пусть Моника
Супружеская привычка упростила им переход в спальню, и, «быстро раздевшись, они обнимаются в постели». Они прожили вместе достаточно долго, так что хорошо знают потребности друг друга; разрешение недель холодности и воздержания, конечно, придает им рвения, но все же не объясняет ту необычайную страстность, с которой они предаются любви. «Их привычные ритмы нарушены». Они ненасытны, яростны, изобретательны и шумны. Вдруг спящая в соседней комнате Наоми «испускает во сне крик — чистый, серебряный, взлетающий из темноты к высотам вопль, который они поначалу приняли за кошачий». Мужчина и женщина застывают, ожидая, пока ребенок не заснет крепче.
Далее следуют заключительные строки «Любви и ломбарда». Герои замерли, тревожно балансируя на пике экстаза. Печаль и безысходность, которая придет на смену страсти, вынесена за пределы рассказа. Читателю не придется созерцать худшее. «Крик леденил сердце и был исполнен такой горечи, что Себастьян представил себе, будто дочери привиделось во сне ее неизбежное будущее, грядущие тревоги и скорби, и сжался от ужаса. Но минута прошла, и вскоре Себастьян и Моника вновь опустились или, может быть, поднялись, так как не было привычных физических измерений в пространстве, где они пребывали, только ощущение, только удовольствие настолько острое, что оно казалось отзвуком боли».
13
Макс с невестой уехал на неделю в отпуск в Таормину, так что сразу я отчитаться не могла. Я жила в подвешенном состоянии. Наступила пятница, а от Тома Хейли — никаких вестей. Я решила, что если он в тот же день посетил контору на Аппер-Риджент-стрит, то, вероятно, решил больше со мной не встречаться. В понедельник я вынула письмо из абонентского ящика на Парк-лейн. Секретарша из «Фридом интернэшнл» сообщала, что мистер Хейли пришел в пятницу в начале дня, задал много вопросов и, по-видимому, остался весьма доволен работой фонда. Это должно было меня ободрить и в каком-то смысле ободрило. Но, главным образом, я чувствовала, что меня отвергли. Этот номер с большим пальцем, решила я, у Хейли рефлекторный, он пробует его на каждой женщине, когда думает, что у него есть шансы. Я стала строить мрачные планы: когда он соблаговолит известить меня, что принимает деньги от фонда, я сорву ему это дело — скажу Максу, что он от нас отказался и надо подыскивать кого-то другого.
На работе главной темой была война на Ближнем Востоке. Даже самые легкомысленные и светские девицы из секретарш переживали драматические новости. У нас говорили, что при американской поддержке Израиля и советской — Египта, Сирии и палестинцев вполне вероятна некая война «по доверенности», которая может приблизить нас на шаг к ядерной. Новый Карибский кризис. В коридоре повесили карту с липкими пластиковыми шариками, которые представляли дивизии противников и стрелками показывали их передвижения. Израильтяне, отступавшие после внезапного нападения в Судный день, оправились, египтяне и сирийцы совершили несколько тактических ошибок, американцы подбрасывали своим союзникам оружие по воздуху, Москва выступала с предупреждениями. Все это должно было бы волновать меня больше, повседневная жизнь — ощущаться острее. Цивилизации угрожала ядерная война, а я размышляла о случайном человеке, который погладил мою ладонь большим пальцем. Возмутительный солипсизм.
Но думала я не только о Томе. Я беспокоилась о Шерли Шиллинг. С тех пор как мы расстались после выступления «Биз мэйк хани», прошло полтора месяца. Она освободила свой стол, свое место в канцелярии, в конце рабочей недели, ни с кем не попрощавшись. Через три дня его заняла новенькая. Некоторые девушки, хмуро предрекавшие Шерли повышение, теперь говорили, что уволена потому, что она не из наших. Я сердилась на подругу и не стала ее разыскивать. И даже испытывала облегчение оттого, что она убралась потихоньку. Но шли недели, и обида на ее предательство выветривалась. Я стала думать, что на ее месте поступила бы так же. Может даже, с еще большей готовностью — при моей склонности угождать. И, кажется, она ошиблась — за мной не следили. Но я скучала по ней — по ее громогласному смеху, по ее тяжелой руке, ложившейся на мою ладонь, когда она откровенничала, по ее беззаботной любви к рок-н-роллу. По сравнению с ней мы, остальные, были робкими и скованными, даже когда сплетничали или дразнили друг дружку.