Слава на двоих
Шрифт:
— Пала сразу же, как родился у тебя брат. Аналогичным его назвали, в ее память. Мало пожила...
Еще постояли у свежей могилки (под обелиском были захоронены, как обычно, голова и сердце лошади), затем Насибов отпустил осиротевшего Анилина в леваду, а тот шел медленно и несколько раз оглянулся: то ли смутно предчувствуя тревогу и скорбь, то ли просто был удивлен необычностью утра, но оглянулся.
Вот и сегодня было что-то не то: и в том, как поздоровался Николай, и в том, как огладил — неохотно будто, со вздохом. Что же произошло?
Насибов прижался лицом к костистой щеке
— Хотят нас с тобой, Алик, порознить...
Голос был ласков и тих, а слов Анилин не понимал, решил, что напрасно в беспокойство пришел, что все в порядке, и беспечально засунул голову в ворох сена.
А беда над ним нависла опять нешуточная: по-прежнему руководители завода не верили, что из него может быть толк, и постановили отрядить его для летних испытаний на один из провинциальных ипподромов, где, как говорят полушутя-полусерьезно, собираются бродячие собаки, а не лошади — ни породы, ни класса, ни резвости.
Насибов возмущался, уверял, просил, требовал. Но если начкон Шимширт лишь увещевал «по-отечески» (мол, на кой ляд тебе связываться с сомнительной лошадью!), то директор Готлиб говорил категорически:
— Нельзя позорить завод в Москве! Этот жеребенок бегать-то не умеет, не то что скакать.
Если бы Анилин был не у Насибова, а у любого другого жокея, пусть бы очень хорошего, но не с таким авторитетом, то чем бы закончилось — бог ведает... Анилин попал бы в другие руки — это раз. А два — если бы в других руках он и хорошо скакал, могли бы его успехи и не оценить: велика ли доблесть быть первым среди последних!
Как настоял на своем Насибов — не суть важно. Главное, что настоял,— Анилин в апреле 1963 года прибыл поездом в Москву и был поставлен в денник на Центральном ипподроме.
В конюшне (ему досталась самая старая конюшня, называемая в обиходе «колбасой» — длинная и изогнутая полукругом) пахло ихтиоловой мазью и скипидаром, те же конюхи с теми же попонами, ведрами, сетками для сена разносили тот же овес и ту же солому, и вся жизнь шла по тому же привычному распорядку, но иногда... Иногда вдруг через высокое, под самым потолком, окно просачивались к Анилину странные и волнующие звуки: играла музыка, звонил колокол, затем рождался такой лавинный гул, будто несметный табун лошадей проносился по степным балкам.
Вот он — волшебный и таинственный мир скачек! Наконец-то.
ГЛАВА V,
В конце апреля Николай начал выводить Анилина на утренние проездки — это нам, людям, кажется «проездками» то, что делают лошади, а для них это самая главная работа и есть. Но правда — веселая работка!
Десятки лошадей на поле, по размерам раз в пять больше футбольного, скачут разными аллюрами: и рысью, и тихим галопом, и во всю прыть карьером — в разных направлениях — навстречу друг другу, параллельно и поперек, — вразнобой вроде бы скачут, а приглядишься да прислушаешься к топоту, поймешь, что есть тут и ритм и порядок.
Вы видели, как играет оркестр, именно — видели, а не слышали только? Ведь не правда ли, кажется, что скрипач свое пилит, трубач другое дудит, а барабанщик вообще бог знает что вытворяет? Да, так все и есть, но однако же как слаженно они ведут одну мелодию! Такое впечатление и на проездке.
Или вот в деревне в тихие летние вечера можно видеть, как мечутся в воздухе ласточки и стрижи — их тысячи, снуют исступленно и безоглядчиво, но хоть раз сшиблись они в воздухе? Иль хотя бы одна из них, хотя бы самая зеворотная оплошала хоть единожды, врезалась нерасчетливо в землю?
И на проездке хаос только кажущийся.
Но проездка — это все-таки обыкновенная тренировка, рядовая репетиция, а каждую среду бывает репетиция генеральная. Правда, не для всех лошадей, а только для тех, кому в ближнее воскресенье выступать в призах. Эту среду называют попросту галопами. Лошадь должна на них проходить дистанцию с нарастающей резвостью, но на две-три секунды медленнее предельной.
Месяц прошел, а для Анилина контрольного галопа так и не устраивали.
Мурманск уж первый приз отхватил, Эквадор два раза финишировал,—правда, вторым да третьим, но все-таки!
Анилин хромал. Катастрофически припадал на заднюю ногу... Да и на левое плечо: если присмотреться, сильно колчил. А кому нужен такой спортсмен? И вопрос нечего задавать, ясное дело — никому колченогий спортсмен не нужен, и встал совершенно нешуточно вопрос об отправке его из Москвы восвояси.
Но Николай на своем стоял, ни в какую не соглашался отдавать Анилина и все надеялся на чудо — каждое утро ждал: сейчас выйдет Алик из денника и — кто сказал, что хромыга он, конь конем ходит! Но чуда не было.
Когда Насибов выходил на проездку, товарищи — зоотехник по верховым испытаниям Трифонов, жокеи Лакс, Зекашев — изгалялись:
— Добрый конь, да копытаотряхивает.
— Передом сечет, а зад волочет.
— Кабы на добра коня не спотычка, цены бы ему не было.
Николай молча проглатывал насмешки и тем утешался, что Анилин человеческой речи не понимает и потому подначки зубоскалов не могут на него дурно влиять.
Почти все двухлетние лошади хоть по разу, да выступали. Только Анилин да еще один горемыка, копыто занозивший щепкой, остались в последках. Тянуть дальше было уже недозволительно, и в конце мая Насибов отважился выпустить своего незадачливого любимчика.
В среду вышли на галоп.
В четыре утра, на самом восходе солнца, Анилин прогулялся вокруг конюшни по росной траве — копыта сполоснулись и заблестели, как лаковые туфли.
Вступили на круг.
Чтобы разогреть коня, Насибов пустил его в легком галопе.
Мимо пронесся чертом огненно-рыжий Айвори Тауэр, обдав жаром и пылью. Анилин вздрогнул и рванулся быловдогон, но Николай рывком натянул поводья. Удила так жгуче впились в углы рта, что Анилин попятился и задними ногами погнулся. Насибов тут же ослабил поводья и чуть подался вперед. Скакун мгновенно и безошибочно понял, резко вскинул передние ноги, ни на миг не замешкавшись.