Слава Перуну!
Шрифт:
Радогощ. Хороборь. Сосница. Блестовит. Сновск.
Северская земля.
Русская земля.
Спящая под снегами – доверчиво и беззащитно, будто женщина, задремавшая рядом с тобою.
«Никому не позволю больше тебя обидеть».
О ком думает полудремлющий в седле сын вождя Ижеслава? Об этой земле – или об оставшейся в северском городке женщине – селянке, знахарке, ключнице, детоубийце?
Потом был Чернигов – северский стольный град. Святослав долго о чём-то толковал с посадником Претичем. Да, и во всех городках Пардус подолгу, один на один, толковал с воеводами.
За Черниговым идёт Муровль. А потом – Киев.
В Киев княжье
Киев дул в рожки, жалейки, волынки, рога и трубы. Киев бил в бубны и барабаны. Киев бряцал струнами гуслей и гудков. Дым костров смешивался с облаками сладкого блинного чада, расходящимися от княжеских и боярских поварен, от изб простой чади. По улицам ватагами бегали ряженые. Парни и девки катались с облитых водою обледенелых склонов, где они только были, кто в чём – от саней, зачастую не своих, и до задубевших от холода истёртых шкур. Ребятня и вовсе обходилась полой собственного кожушка – за что крепко получала от старших. Под девичий визг пронзительно скрипели верёвки качелей.
На Оболони из снега возвели крепость, почти как настоящую, и посадские парни, за минувшее лето кой-чему обучившись, с удовольствием готовились брать её приступом.
На второй день, едва отоспавшись после приезда и бани, Мечеслав Дружина отправился погулять по кипящим праздничным улицам стольного города. Вместе с ним отправились Ратьмер и Икмор, но скоро кипение киевского Подола разлучило дружинников.
– Дружина! – окликнули вятича из толпы ряженых. – Дружина, вятич, оглох, что ли?!
Мечеслав оглянулся и удивлённо поднял брови. Не узнанный им киевлянин вырядился печенегом – пожалуй, что даже не просто вырядился, а надел настоящий печенежский кожух, только что вместо неизменных их клочков кожи, содранных с вражьих голов, на кожухе болтались конские да собачьи хвосты. На голове сидел островерхий клобук, а улыбающееся от уха до уха узкое лицо сверху покрывал угольно-чёрный печенежский узор – хватающий пастью солнце волк, да так, что один голубой глаз ряженого был как бы глазом волка, а другой – в середке ухваченного им светила.
– Ну, чего глядишь, не признал? – восторженно спросил ряженый. – Ух, добычи привалиииит!
– Ве… Верещага?! – Мечеслав хлопнул глазами.
Приятель шумно хлопнул руками о бока кожуха.
– Ну вот, не бывать теперь богатым! Признал всё ж!
– А ты что ж это… – против воли сын вождя Ижеслава потянулся к чёрному узору на лице друга.
– Эй, куда пальцами?! – Вольгость шарахнулся от руки вятича. – Размажешь!
– Так это у тебя – намалёванное? – облегчённо выдохнул Мечеслав.
– А ты чего думал! Сажу с салом затёр да расписался… или я дамся себе на лице печенежскую премудрость колоть? Я покуда ещё в уме. Да и они чужаку не станут. Что, похож на печенега-то?
– Не отличишь, – засмеялся Мечеслав Дружина. – Прям руки так и чешутся рубануть…
– Я те рубану! – с притворным испугом отшатнулся друг и тут же нагнулся к Мечеславову уху. – Между прочим, печенеги теперь с нами в союзе, понял? И не одно какое кочевье, а все три Высокие Тьмы!
Голубой глаз подмигнул вятичу из середины чёрного солнца.
Мечеслав прикусил губу. Хм, так вот куда Вольгость с Бояном пропадал…
И
А как же Хазария? Как же… Бажера?!
За этими смутными мыслями он прослушал большую часть рассказа Верещаги.
– …Ну, тут, гляжу, быка ведут – ох и громадина, видел бы ты его, Дружина! Дюжина печенегов его на верёвках волокла, точно тебе говорю! Выволокли его в круг – и врассыпную. Ой, думаю, беда – степь голая, побежит бычара на нас, а рядом и дерева забраться нету. А напротив него Куря вышел. Только поглядел рогатому прямо в глаза налитые – тот и встал, будто всеми четырьмя копытами в землю вкопанный.
– Куря – это кто, князь ихний? – нахмурился упустивший нить рассказа Мечеслав.
– Дружина, ау! Я тебе про кого только что целую уповодь [31] толковал?! Он и князь, и кудесник, и ещё одни степные духи знают кто! Остальные князья-тёмники ему, Куре, в рот глядят, как птенцы неоперившиеся мамке. Кабы Боян его не… уговорил, не сносить бы нам голов, Перуном клянусь.
Вольгость даже плечами передёрнул – вовсе на себя непохоже.
31
Уповодь – время от одного приема пищи до другого. В данном случае – преувеличение.
– Да ну… вспоминать неохота… так я о чём толкую-то… вышел Куря к быку, глянул тому в глаза, тот будто окаменел. А Куря давай вокруг него кругом ходить, в бубен бить, колокольцами – а старик ими снизу доверху увешался – звенеть да орать на восемь сторон света. Я так понял, он печенежских Богов скликал. А может, бесов шугал, кто разберёт. Потом кааак заорал пуще прежнего – до сих пор, как вспомню, в ухе звенеть начинает, – Верещага и впрямь поковырял в левом ухе мизинцем, задрав полу печенежского клобука. – Выхватил из-под кожуха палаш да быку голову одним ударом и смахнул, как малец репей вичкой! Честное слово, своими глазами видел! А ведь старик дряхлый, в чём душа держится. Бояна – не поверишь – всё щенком сопливым да желторотиком ругал, а Вещий только улыбался в седую бороду, будто так и надо. Вот, думаю, не приведи Перун со Стрибогом в поле повстречаться – развалит надвое… а и одолеешь, так что за слава – старика убить? И так, и так неладно. Так я говорю, отвалил он быку голову-то, тот и брык копытами в небо. Младшие кудесники печенежские кожаный мех споренько так под кровь подставили, а Куря опять палашом машет – на восемь сторон, да вверх, да вниз – и голосит так, что, небось, в Киеве слыхать было.
Печенеги на тушу муравьями полезли. Вот честное слово – не всяк до десяти так быстро досчитает, как они быка освежевать успели, только пар красный облаком закатным пошёл. А Куря вокруг них ходит и кровью из кожаного меха наземь плещет да опять что-то приговаривает, ладно хоть вполголоса – заори он опять так же, да хоть вполсилы, я бы со степи глухим вернулся.
А после этого мясо уволокли к котлам, а шкуру сырой стороной на траву бросили, хвостом на закат, а где горло было – к восходу. И голову бычью там же, с восхода, примостили. Куря Бояна за руки взял, давай опять причитать, так с Вещим об руки до шкуры дошёл и там Бояна усадил, а тот руки на груди переплёл, да так и сидит на шкуре, посреди, где вдоль хребта полоса была, хоть там едва не дюжина человек ещё б уселась – говорю тебе, Дружина, здоровущий бык был, не шкура, а широкий двор!