Славянская тетрадь
Шрифт:
В теплой, хорошо обставленной комнате сидели отец Иосиф (нетрудно догадаться по бороде) и еще один мужчина с пышными усами под Александра Второго (освободителя). Они мирно ужинали, попивая домашнее красное винцо. Слышать не захотели, чтобы не выпил с ними и я, хоть было некогда и неизвестно еще, что за компания. Тут вышла и матушка с чаркой на подносе по древнему русскому обычаю. Некоторое время спустя отец Иосиф повел ценя показывать церковь.
Оказывается, это самый большой и пышный памятник русским войскам на Шипке. Построен он по инициативе Ольги Николаевны Скобелевой – матери полководца, а также друга болгар
ЭТЮД ПСИХОЛОГИЧЕСКИЙ
Он позвонил ко мне в гостиницу в десятом часу утра.
– Можно ли к вам сейчас? Мне очень нужно с вами повидаться. – И как бы боясь, что я откажу, торопливо добавил: – Я звоню от портье, я уже в гостинице. Я могу подняться?
– Но кто вы?
– Я русский человек, переводчик. – И опять торопливо: – Не сомневайтесь. Меня знают ваши друзья, болгарские писатели. – Он стал называть имена. – Я перевожу их на русский язык. Они меня хорошо знают.
Я разрешил ему подняться ко мне в номер.
Пока он поднимался, у меня было время посоображать, кто он и зачем. Ясно, что русский эмигрант. Мне никогда не приходилось иметь дела с эмигрантами. Но все же я никогда не обобщал их в своем сознании, не сводил к некоему общему представлению, которое могло бы укорениться благодаря слухам, газетам и собственным измышлениям. Как-никак, эмигрантами же были Шаляпин, Рахманинов, Бунин, Куприн, великая балерина Павлова.
Говорят, некоторые, особенно из молодых, позволяют себе либо хулиганские, либо провокационные выходки по отношению к советским людям, приезжающим за границу. Но хулиганы попадаются у нас и дома. Кроме того, этого уж никак не может быть в Болгарии на исходе 1962 года.
Зачем он идет? Я твердо знаю: каким бы ни был эмигрант: политическим, отъявленным, лояльным, нищим или миллионером, – ни одному из них не уйти от тоски по родине, по России. Это так же закономерно, как закономерно то, что всякому человеку не уйти от собственной смерти.
Значит, идет, наверно, поговорить с человеком «оттуда», облегчить душу, порасспрашивать. Зачем же еще?
Вошел высокий человек в легком поношенном пальто, поношенном берете, в поношенных туфлях. Немного нужно было иметь наблюдательности, чтобы понять, что и сам он сильно изношен в житейских бурях, хотя черты былой красоты и былого благородства, в виде обломочков и крупиц, проглядывают сквозь теперешний прямо-таки болезненный облик.
– Вы знаете, я прочитал в газете… Очень, очень рад. Вы знаете, я сам в некотором роде… имею отношение… перевожу. И оригинальное тоже! У меня до освобождения Болгарии вышло даже два сборника стихотворений… Вы знаете, я уже двадцать пять лет не разговаривал с русским человеком.
«Зачем же он врет, – подумалось мне,
Да и в разговоре (а говорил он много и быстро) сквозило что-то заученное, готовое на данный случай, используемое не в первый раз.
Потом, когда я поинтересовался, мне рассказали, что у этого человека была слишком уж тяжелая жизнь, со всевозможными, в том числе и фашистскими, лагерями. Но главное в том, что он в результате сломался. И не только сломался, его измочалило, не оставив живого места, не оставив той сердцевинки, которая все же может поддержать в критический момент, и вдруг снова встанет – выпрямится человек. К тому же, как мне потом уж рассказали, депрессирован алкоголем.
Но во время встречи с ним я ничего этого не знал, старался быть как можно внимательнее, вежливее во всяком случае. Не придал я значения и тому, что он предложил по рюмочке коньячку. Через десять минут принесли коньяк и маслины.
Опять-таки впоследствии прояснилось, что ему было нужно. Он хотел, чтобы я помог ему напечататься в каком-нибудь московском журнале. Ему хотелось знать, понравятся ли его стихи у нас в Москве и, может быть (но это уж в самой глубокой затаенности), могут ли они прокормить его, если бы он вздумал вернуться.
Узнал я впоследствии и то, что он не пропускает ни одного приезжего из Москвы писателя, чтобы получить эту вот своего рода консультацию.
Ну так бы и сказал. И поговорили бы по-мужски, тем более, что как-никак оба русские.
Но он все время юлил (привык юлить в изгнанническом унижении), грубую, отвратительную лесть мешал с грубым же бахвальством. И все это торопливо, боясь, что я прерву и, может быть, выгоню (привык, наверно, к тому, что и выгоняли).
И это все бы ничего. Я завел речь о нем, желая рассказать о его главном козыре.
Чтобы расположить меня к себе как можно более, чтобы доказать мне, что он в сущности мой (то есть советский) единомышленник (а он знал обо мне только то, что я приехал из Москвы, не более), этот человек вдруг начал ругать все русское, все, что так или иначе связано с Россией.
Я не знаю, с кем из москвичей он встречался до меня, на ком он мог выработать и проверить свою тактику. Но во мне вдруг вспыхнуло острое чувство противоречия:
– Ну что же Россия… бездарные и продажные генералы. Офицеры – без чести и совести…
– Позвольте, неужели так уж все бездарные и продажные? К тому же без чести и совести? Не будем брать ну там Суворова, Кутузова, Нахимова, Макарова, Корнилова. Это – хрестоматия. А храбрость Багратиона, а мужество и удаль Дениса Давыдова, а Тушин в описании Льва Толстого, да и сам Лев Толстой – офицер Севастопольской кампании. Вы живете в Болгарии, наверно, вы знаете, что здесь существует парк Скобелева. Вы знаете, что, когда Скобелев вел войска на приступ, у него вражескими пулями перешибло саблю. Притом он всегда на белом коне… А морские офицеры «Варяга». Говорят, они вели себя мужественно и подавали пример… Напротив, мне казалось, да и из литературы известно, что существовали понятия о чести, может быть, слишком даже жестокие…