Славянская тетрадь
Шрифт:
Не успели мы высадиться, как на поляну выскочили из чащи два некрупных кабана, черных, щетинистых, злых. Они недоуменно поглядели на новоявленных Робинзонов и скрылись в зарослях зонтичных трав, похожих скорее на деревья.
Удивительно разнообразные уголки сочетались здесь друг с другом. Взять хотя бы эти зонтичные. Высотой почти с телеграфный столб, толщиной с добрую оглоблю, они поднимались непроходимой стеной, заставляя вспоминать забытые, прочитанные в детстве, научно-фантастические книжки.
А рядом свисают с деревьев зеленые веревки лианоподобных
А поодаль вдруг набредете вы на озерко, заросшее белыми лилиями, ни дать ни взять где-нибудь под Солотчей в приокской пойме.
А перевалив за гребень одного холма, ни с того ни с сего вы попадаете в песчаные дюны. Пейзаж настоящей пустыни с чахлыми кустиками колючих трав, даже с лошадиным черепом, полузанесенным песком, окружают вас. Здесь смело можно было бы снимать фильм, место действия которого была бы пустыня. И все это на берегу реки, в которой первозданно кишит и речная и морская рыба.
Любуясь всем этим, мы пробродили по берегам Ропотамо полдня, а в это время экипаж суденышка, оказывается, не терял времени даром.
Была разостлана парусина и были разложены на нее все те припасы, погрузку которых мы наблюдали с вечера. Вот уже третий час капитан Петер, не подпуская никого ближе, чем на пять шагов, священнодействовал и колдовал над ухой по-созопольски. Таинство совершалось в большой эмалированной кастрюле. Крышку с нее капитан приподнимал так, будто боялся, чтобы не заглянули под нее даже и деревья. Но успевало и за это мгновение вырваться из-под крышки сложное, непередаваемое благоухание.
Бутыли, оплетенные прутьями, будучи широкими в поперечнике, опорожнялись медленно, алый, как заячья кровь, сок чистого маврута не столько опьянял, сколько приносил веселящую легкость.
За шумным разговором никто и не заметил, как на Ропотамо появилась лодка. Ее увидели уже совсем близко, когда легко можно было прочитать написанное на борту: «Николай Синицын».
– А, ропотамский Робинзон, – крикнул капитан человеку, сидящему на веслах. – Бросай якорь, иди за наш стол.
К костру, к нашей скатерти-самобранке подошел мужчина лет шестидесяти. Когда он снял кепку, открылись седеющие волосы, слипшиеся от пота в жидкие пряди. Одна прядь прилипла ко лбу, но человек так и не поправил ее. Он не носил ни бороды, ни усов, но побриться ему полагалось бы дня четыре назад. Щетинка – волос черен, волос сед – серебрилась на щеках и подбородке человека.
Пиджачишко и штаны, во многих местах заплатанные довольно аккуратно, готовы были в любом месте и в любую минуту образовать несколько новых прорех.
– Как рыбка? – спросил капитан у нового члена компании, когда тот по-турецки сел на траву и оказался за одним столом со всеми.
– Не ловил я нынче. Понадобилось к устью съездить, вот, еду. А так вообще-то ловится рыбка.
– Э, брось храбриться, – перебил его капитан. – Много ли ты один наловишь, шел бы к нам, в артель. Так и помрешь кустарем-одиночкой.
От Маврута кустарь-одиночка отказался и попросил чего-либо
Уж очень как-то по-русски он и опрокинул этот стакан, и понюхал согнутый палец, и потянулся за хлебушком.
– Почему лодка у него называется «Николай Синицын», – спросили мы у капитана. – В честь кого? Кто такой был Николай Синицын?
– Николай Синицын он сам и есть. Это, значит, его фирма: сам пью, сам гуляю! Не хочет идти в артель, и все тут. Да что я рассказываю, вы сами с ним поговорите, он же русский. Эмигрировал от вас в давние годы.
Узнав, что мы из России, ропотамский рыбак оживился. Да и ракия сделала свое дело.
– А-ах! Россия! Тамбов, я – Тамбов, Кишинев тоже жил, Молдавия ходил, из Молдавии Румыния ходил.
За долгие годы он отвык чисто говорить по-русски и теперь говорил, перевирая слова, путая окончания.
– Что же держит вас здесь, на Ропотамо? Ехали бы домой, в Россию.
Лицо эмигранта стало жестким.
– Ропотамо – красива, много красива. Туристы глядеть ездят, вы тоже приехал, а я тут живу. Нравится Ропотамо. Сам себе хозяин. Хочу вверх плыву, хочу – вниз. Воля, много воля!
После очередного тоста болгары запели песню. Это была хорошая песня о том, как гайдуки уходят в горы, чтобы биться за свободу земли. В самом ритме песни ощущалось движение конского войска.
Хмелея все больше, старик Синицын подпевал, уронив голову на грудь. Вдруг он резким движением руки оборвал песню, глаза его ожили, пояснели, весь он как-то собрался:
– Я хочу петь. Один. Много хороша песня.
Половину слов старик забыл, другую половину перевирал. Но пелось у него с кровавой болью и, наверное, картина за картиной русской земли вставали в воображении, для того и зажмурил глаза:
Бродяка Пайкал переходит,Рибарская челну возьмет.Тяжелую песню заводит,О родину горько поет.Он пел, стоя на коленях, держа в руке стакан, из которого выливалась на брезент желтоватая ракия, и не стыдясь слез, обильно текших по небритым щекам из-под плотно закрытых век.
В двенадцати шагах дремала на ропотамской воде утлая лодчонка – все, чем обладал старик. Что ж, и лодка – вещь, тем более, что она, как-никак, кормит человека. Но если бы к ней еще и родину!
Это все было в мой первый приезд в Болгарию, осенью 1956 года. Теперь, шесть лет спустя, я в Доме журналиста разговорился с газетчиком из Созополя и поинтересовался, не знает ли он такого-то и такого-то человека на Ропотамо.
– Как же, – ответил корреспондент. – Знаю. Он однажды не вернулся с моря. Наверно, не справилась со штормом его утлая рыбацкая лодка.
Какие российские берега привиделись ему в последнее трагическое мгновение?
ЭТЮД АРХИТЕКТУРНО-АРХЕОЛОГИЧЕСКИЙ