След облака
Шрифт:
— Коля, где ты?
Мелькают ветки, падает лист, летит по воздуху легкая паутина, кружатся верхушки деревьев, солнце скатывается с зенита, чуть дрожит вдали за старыми соснами.
— Где ты, Коля?
— А вот я. Здесь.
— Где ты был, сыночек?
— А там много-много опят. Все пни усеяны. Не оторваться.
Время растаяло, исчезло, его уже не замечаешь. Еще бы: пьянит, кружит голову предосенняя затхлость, ветки царапают лицо и руки, и каждую ветку ты отодвигаешь осторожно, чтобы не повредить ее; бьет сквозь ветки густое солнце; яростно нападают голодные комары, силы их еще не пошли на убыль, и руки, шея, лицо долго не могут привыкнуть к их укусам, но потом комаров уже будто не замечаешь, только чуть саднит лицо — от комаров ли, от веток, от яркого солнца; вдали, чуть наискосок, слепит
И вдруг снова к Вере Андреевне прилетел шмель, но он жужжал уже не настойчиво и голодно, а устало и покорно, и Вера Андреевна знала точно, что это тот самый шмель, что приставал к ней у старого мостика несколько часов назад, и она радовалась, что старый знакомый не забыл ее, и уже понимала, что он никуда и не мог улететь от нее, потому что не могут надолго потеряться два малых существа в таком замкнутом пространстве.
Ей было легко и беззаботно, и она понимала, что так всегда и должно быть — легко и беззаботно, — это потому, что все вокруг счастливо и правильно устроено, и если выпадают печали, то никак нельзя печалиться слишком долго. Да, все вокруг беспечально, и если человек жалуется, что все люди к нему недобры, то это потому лишь, что сам человек недобр, все же вокруг так правильно и счастливо, что хочется слабо и беззвучно плакать.
И, чтобы продлить свои тихие мысли, она отдаленно, как бы со стороны, начала вспоминать свою жизнь и не находила в ней ничего, что бы ее опечалило или озлобило, как не находила, чего бы она могла стыдиться.
И то сказать — а что человеку стыдиться, если и нет у нее ничего, кроме сына. А достаточно, вполне достаточно. Не пропадают ее заботы — ничего сын от нее не скрывает. Она знает всех его друзей, и какие он книжки читает, и знает каждую его заботу. Все она в нем знает. Потому что для этого и живет. Потому что этим и счастлива.
Уже уставшие от солнечного звона, от духоты и зноя и от тяжести корзин, они вышли к ручью, понимая, что на сегодня достаточно.
Вера Андреевна достала сверток, и они ели хлеб с колбасой и плавленые сырки.
— Ты наелся ли?
— Наелся.
— А возьми еще ватрушку. Свежая. Сладкая. Вчера испекла.
— Угу, сладкая. Вроде наелся.
Пили воду из ручья. Вода была такая холодная, что заломило зубы. Коля черпал воду ладонями. На щеках и подбородке блестели круглые, ровные капли.
Солнце уже клонилось к большому бугру. Они взошли на этот бугор, что был к солнцу поближе, сели на траву, и, чтобы отдохнуть перед новой дорогой, Вера Андреевна начала перебирать грибы.
— Двадцать три белых! — радостно сказала она. — А красных вон сколько. Восемь… двенадцать… Семнадцать красных. А у тебя? Много белых. Маслята. Ты и моховики брал. Ничего, все в соленье пойдет. А вот какой гриб. Ну, красавец. Совсем как башенка. А вот стрела, а не гриб. Возьми, Коленька.
Она протянула Коле гриб, и Коля взял его в руки, отошел чуть в сторону, и задумчиво, молча смотрел он на эту стрелу, крепко держа ее перед собой, глаза его, и так всегда удивленные, и вовсе стали в пол-лица, и Вера Андреевна поняла вдруг, что смотрит Коля не на гриб, но протекает глазами сквозь него, смотрит же он куда-то вдаль, а куда — ей уже и не видно, сыночек ты мой, мальчик, как вытянулся за год, как вырос из прошлогоднего пиджачка, мужичок с ноготок, вовсе просвечивать стала синяя жилка на лбу, дрожит его верхняя губа, и сердце ее сжалось в груди, и сразу подступило к горлу, и тепло вдруг стало, тесно, как перед неожиданным плачем.
Уже предчувствуя внезапную утрату, уже тяжело дыша от нее, она посмотрела далеко вперед.
Тишина, промытый начальной
Вера Андреевна снова посмотрела на Колю, и сердце ее снова сдавило жалостью, и оно сморщилось в сухую горошину, в булавочную головку. Коля стоял все на том же месте, руки сцепив перед грудью, держа в них гриб, — красный ворот рубашки, красные губы, красный лесок вдали, — задумчиво и печально смотрел он вдаль, словно прислушиваясь к какому-то голосу вдали, к песенке, к зову далекого пространства, и окончательно поняла Вера Андреевна, что он уже думает что-то свое, уже отдельное от матери, ей уже непонятное, и никак ей не войти в его мысли, в зов дальнего леса, в его печаль; и снова вздрогнуло, поднялось и упало сердце: мальчик мой, грусть, печаль, уже подросток, от матери чужой. Уже отдельный человек. Потеряно. Печаль моя, печаль.
И чтобы отойти — со смутными глазами и опечаленным сердцем — она стала считать Колины грибы.
А когда подняла голову, то увидела, что он уже вернулся к ней.
— У тебя семнадцать белых!
— Много как, — сказал радостно. — А у тебя?
— У меня двадцать три белых. И семнадцать красных.
— Вот так мы! Сорок белых.
— Да, — согласно кивнула она, — сорок белых.
А ехать-то надо
К девяти часам Вахромеев идет на работу. Что ни говори — первый день, надо бы волноваться, но волнения чего-то нет. Может быть, и к лучшему: это нехорошо, когда руки дрожат. Правда, Вахромеев не с неба свалился. Конечно, у него не семь пядей во лбу, но кое-что он уже видел. Видел то, что положено по курсу, видел и сверх того. В институте четыре года из шести работал по «скорой помощи». Ну, конечно, сравнивать нельзя — медбрат есть медбрат, — но будем надеяться, что человек ко всему привыкает. И к ответственности тоже.
А вообще-то Вахромееву пока везет. Город большой, чистый. Сносный город. Есть большая библиотека и театр. Можно жить. Конечно, пока это чужой город, но это уже дело привычное. Тут нужно сказать спасибо отцу. Они много лет жили вдвоем. Отец не обременял себя вниманием к сыну, и время от времени отправлял его к родственникам. А родственников было много. И в Ташкенте, и в Москве, и в Харькове. И Вахромеев привык к встречам и разлукам. Привыкнет и к этому городу.
Повезло и с работой. Его направили сюда терапевтом, но в горздраве предложили «скорую помощь» и комнату в придачу, и Вахромеев согласился. И то сказать: день работай, два отдыхай. Сиди себе в библиотеке, если думаешь о будущем. А будущее — оно всегда не за горами. Оно как птица, — жди, когда сядет на плечо, чтобы схватить его за хвост. Три года пройдет, а там что бог пошлет. Бог, наверное, пошлет ординатуру. А если расщедрится, то и аспирантуру. И это будет великолепная птица. Фазан, канарейка, павлин. А пока надо держать синицу в руках. Конечно, можно посматривать и на журавля в небе.
Есть еще одно приятное везение — коллега по смене. Это везение зовут Аллой Николаевной. Везение имеет открытую улыбку и сто пятьдесят сантиметров роста.
Вахромеев познакомился с Аллой Николаевной в общежитии больницы. Он вышел на кухню, чтобы подогреть чай. Молодая женщина чистила рыбу.
— Вы новый врач «скорой помощи»? — спросила она.
— Да. А разве видно?
Женщина радостно улыбнулась. На носу и щеках ее блестели чешуйки. От ее улыбки стало веселей.
— Видно. Новый врач и дали комнату — значит, «скорая помощь». А я Алла Николаевна.