Следственный эксперимент
Шрифт:
— Добрые? — переспрашиваю я. — А что это такое?
— Добрые, — повторяет ксендз, — это те, которые делают добро. По-моему, просто.
— Или не делают зла?
— Нет, добро.
— Так они делают добро?
— Доброта проявляется в отношениях, — говорит ксендз. — Да вы и сами это понимаете. Вот они привязались к дочери органиста. Буйницкий, пожалуй, относится к ней лучше, чем отец. Пани Анеля заботится обо мне. И потом, чтобы совершить преступление, я полагаю, надо вступить в конфликт. С кем у Стася Буйницкого могут быть конфликты? Сторожка, дом, костел — вот круг его забот и знакомств. Ударить человека насмерть? Нет, это он просто неспособен сделать.
— Если не секрет, Адам Михайлович, — спрашиваю
— Нет! — подчеркнуто твердо отвечает ксендз. — И какое сожаление вы подразумеваете? Что я не домогся стать епископом? Я к этому и не стремился. Я сам вышел из местечка. Эти люди мне близки, то есть были близки, старое поколение, близки и понятны, когда я был помоложе. А потом многое переменилось…
Мне интересно знать, что переменилось, но он молчит, взгляд его застывает на каком-то предмете за моей спиной, на чем-то, по-видимому, страшном, если, конечно, это не игра. Я оглядываюсь на алтарь и различаю там медленно двигающуюся фигуру. О господи, думаю я, кого же ты послал на исповедь следующим? Человек останавливается, прислушиваясь к тишине, вглядываюсь в сумрак костела. Затем вновь осторожно продвигается вперед и опять останавливается, соступив с алтарного возвышения.
Вежливое обращение к людям предписано мне служебными обязанностями, и я уже готов сказать: «Добрый вечер! Чем могу быть полезен?» — только я жду, когда человек приблизится.
В этот важный момент ксендз Вериго ерзает по скамье, и громкий предательский скрип прорезает тишину. Таинственный пришелец охает и поворачивает бежать.
— Стой! — кричу я возмущенно. — Буду стрелять! — Это чисто психологический прием, давление на нервы; я при невыясненных обстоятельствах не стреляю, не стреляю вообще, даже в воздух; это мне не нравится, стрелять каждый дурак умеет. Крикнуть: «Стреляю!» — дело совсем иное, тут проверка реакции, жизненного опыта, что ли, квалификации, сопричастности к делу. Кому раскрыться нельзя, того и выстрелы не остановят.
Человек, однако, послушно останавливается, и мы подходим к нему.
— Господи! — шепчет ксендз.
— Вы его знаете? — спрашиваю я.
— Да. Это Жолтак.
Передо мной стоит старик; в сумеречном свете рассмотреть его довольно трудно, но все-таки я замечаю, что он испуган и зол. Лет ему так шестьдесят, роста среднего, лицо изборождено морщинами, как кора, а одет он в какой-то мятый костюм и сапоги.
— Зачем вы сюда пришли? — спрашиваю я.
— Я искал пана ксендза.
— Откуда у вас ключ?
— Дверь была открыта. Я гляжу на ксендза.
— Я закрывал, — отвечает ксендз.
— Открыто было, — повторяет Жолтак.
— А зачем вам ксендз?
— Мне надо с ним поговорить.
— Почему вы побежали?
— А кто бы не побежал? Испугался.
— Вот пан ксендз, говорите.
— Что вы хотели сказать, Жолтак? — спрашивает ксендз. — Не стесняйтесь, это следователь.
— Нет, — отвечает Жолтак. — Следователю я не скажу. Я хочу исповедаться.
— Исповедаться, — уныло повторяет ксендз. — Но тогда завтра. Сегодня я устал.
Я ксендза понимаю, сегодня исповедальня уже доставила ему два сюрприза.
— Мне все равно, — говорит Жолтак. — Завтра можно будет прийти?
— Да, — говорит ксендз. — Утром, пан Жолтак.
— Можно идти, — спрашивает у меня Жолтак, — или в милицию поведете?
— Идите, — отвечаю я. — Да, где вы живете?
— Замковая, четыре. — Жолтак поворачивается и прихрамывая выходит.
Дверь за ним закрывается, и я думаю, что не следовало его отпускать.
— Кто он, этот Жолтак? — спрашиваю я.
— Дворник городской. Тихий. В тюрьме, правда, сидел, я вам говорил, за поножовщину. Сейчас грехи замаливает. Знаете пословицу: «Чем молодость похвалится,
— Значит, верующий? — говорю я.
— Смерти боится, — объясняет ксендз.
Мы выходим во двор, и я закрываю своим ключом дверь сакристии.
— Вот мой дом, — говорит ксендз. — Раньше здесь жил костельный сторож. Но после войны поселился я. Старый дом сгорел. Немцы сожгли. Заходите ко мне.
Не роскошь, думаю я. Маленькая пристройка к ограде, три окошечка, односкатная черепичная крыша, общая площадь метров двадцать пять, зато нет соседей, ночью тишина, лужайка под окном, пьяные не бродят, правда, убийства совершаются вблизи.
— Спасибо за приглашение, — говорю я. — Обязательно воспользуюсь. Доброй ночи.
— Доброй ночи и вам, — отвечает мне ксендз Вериго.
ВЕЧЕР (продолжение)
Только я вышел за костельную ограду, как тут же испытал чувство неудовольствия собой, ощущение допущенной ошибки, досадного промаха. Скорее всего, это самообман, иллюзия, но мне кажется, что в мрачном сумраке костела, рядом с исповедальней, я был близок к разгадке убийства; в неожиданных приходах свидетелей или участников преступления, еще неясно, как их лучше назвать, есть нечто удивительное, многие детали их поведения мне непонятны. Я ошибся, думаю я, надо было остаться в костеле с этими людьми еще на полчаса. Жолтак сказал: «Следователю я не скажу». Что он хотел сказать ксендзу? В чем исповедаться? В убийстве?
За костельной оградой, на тихой улице, по которой я иду в райотдел, — девятый час душного вечера. В огородах поливают зелень, дети гоняют мяч, в забегаловке толкутся мужики, словом, спокойный вечер в маленьком городке. Где-то тут находится убийца.
Я почти уверен, что поспешил уйти из костела, но возвращаться уже поздно — момент утерян, то есть не совсем утерян, думаю я, просто он отодвинулся на час. Я прочитаю показания, мы поужинаем и начнем следующий тур знакомства.
Для опроса свидетелей Максимов предоставил свой кабинет, и когда я туда вхожу, там по сторонам большого пустого стола сидят — сбоку Саша, лицом ко мне Фролов, а напротив него девушка с изящной, на мой взгляд, фигуркой. Вспомнив рассказ ксендза, я определяю, что эта свидетельница — дочь органиста, Валя Луцевич, студентка консерватории. Быстролетный взгляд в мою сторону, а вернее, на скрип отворившейся двери, позволяет мне зафиксировать ее профиль и анфас. Говорят, среди музыкантов самым некрасивым был Паганини; так вот, напротив Фролова сидит Паганини в юбке, правда, с русыми волосами — славянский образец.
Наверное, за фортепиано или за органом, думаю я, она мила, обаятельна, и какой-нибудь в такой же степени некрасивый музыкант влюбится в нее насмерть, но в других кругах это узкое лицо, длинный нос, вытянутый подбородок поклонников не привлекут. Впрочем, насколько можно понять, и ее ничто, кроме музыки, не интересует. Даже происшедшее в костеле убийство она восприняла без эмоций, говорит о нем по-деловому, экономя свое время.
Я читаю показания свидетелей и одновременно слушаю четкий ее рассказ, разыгрывая его в воображении, как череду маленьких сценок. Вот папа Вали сидит за кафедрой и показывает дочери экзерсис. Вот Валя садится на табурет, некрасивое ее лицо озарено вдохновением. Вот папа указывает на ошибку. Вот Валя играет вновь. И ученье, по ее словам, продолжается около часа. Вдруг — истошный крик. Все сбегаются к исповедальне. Старая Ивашкевич обмирает: «Мертвец!» Дядя Стась (Буйницкий) галопом мчит в милицию. Дядя Адам застыл ни жив ни мертв. Вале мерещится, что человек шевелится. Дядя Адам, художник и Валин папа кладут человека на пол. Художник пытается нащупать пульс — пульса нет, старушка права — человек мертв. Вале становится страшно. Появляются милиционеры и разрешают выйти из костела.