Слезинки в красном вине (сборник)
Шрифт:
Он увидел в зеркале, как лицо жены покраснело, увидел, как она отступила на шаг, увидел даже, как на ее глаза навернулись слезы, прежде чем она повернулась к нему спиной и вышла из ванной. Он поднес зубную щетку ко рту и начал методично чистить зубы, чувствуя, как сильно колотится сердце: он терпеть не мог быть неприятным. И уже смирившись, предвидел с жалостью, с горечью последующее примирение на подушке, лживое и вечное примирение… Он оцарапал десну и безразлично посмотрел на тонкую струйку крови, текущую по нижней губе. К его удивлению, диковатый незнакомец напротив вдруг начал улыбаться. До-ми-соль, фа-ми-соль… Вот оно! Эта мелодия заслуживала органа. Но не пресного, чопорного органа католического венчания, а большого, трепетного органа
Анита была напугана, что и показала, и наверняка сердилась на себя теперь, когда он лежал рядом. «Вдвойне победитель», – наверняка думала она, словно их объятия были для него победой. Он чувствовал, как она раздражается в темноте, и старался дышать равномерно, глубоко, как подобает спящему; но, странно, эта нарочитая равномерность вызывала у него одышку. При этом он еще сдерживал кашель и желание курить, столь же назойливое, как и разбиравший его смех. Ибо лицо Аниты только что, благодаря красноречивой мимике, было совершенной – и комичной – аллегорией гордости, побежденной желанием, которая так стремительно передалась в ее теле: сначала она инстинктивно отпрянула назад в возмущении, потом, тоже инстинктивно, устремилась вперед, в таком чувственном порыве, что они жестоко и глупо столкнулись в темноте. И он даже чуть было не спросил ее, что не так, прежде чем сам, слава богу, понял смысл всей этой суеты. Потом одно лишь воспоминание о Лоре, к которой он втихомолку воззвал, помогло ему не ослабеть, пока жена опрометчиво расточала себя в криках и рывках. Тем не менее он продолжал дышать как настоящий метроном и через несколько мгновений смог бы безнаказанно отвернуться к стене с глупым урчанием самца, вкушающего свой неприкосновенный, восстанавливающий силы сон. Он уже напрягал икры для этого поворота, когда его остановил голос Аниты – прерывистый из-за тяжелого дыхания, а стало быть, вполне бодрствующий и сам себя выдавший.
– Как мы могли дойти до этого? – спросил голос Аниты, голос без выражения, опустошенный.
«Почти как у той прекрасной актрисы в фильме «Хиросима, любовь моя», – подумал он вдруг.
Последняя надежда удерживала его в молчании, но тот же печальный и кроткий голос уже продолжал:
– Не притворяйся, будто спишь, бедняжка мой дорогой. Ответь мне… Как мы могли дойти до этого?..
И он услышал, как отвечает против воли голосом охрипшим и жалким:
– До чего? До чего дошли?
– До того, чтобы говорить друг другу те ужасные вещи, которые говорили.
– Что? Что? – пробормотал Луи с облегчением, поскольку испугался на миг, что она намекает на их недавние утехи, но, к счастью, для Аниты (как, впрочем, и почти для всех женщин) желание самца само по себе было доказательством любви – само проявление этого желания, казалось, утверждало страстную природу чувства.
– Что? Да из-за ерунды; просто понервничали, ничего серьезного, – сказал он успокаивающе. – Спи давай.
– Ничего серьезного?.. Ты на самом деле веришь в то, что говоришь?
Ну нет, он не верил в то, что говорил, однако не ей хотел бы в этом признаться: лучше уж Лоре, или Бобу, своему лучшему другу, или своей матери, или консьержке, кому угодно, только не ей. У него больше не было желания говорить с ней о чем бы то ни было (и особенно о той единственной вещи, разговора о которой – причем только с ней одной – она могла бы по-настоящему от него потребовать: то есть о нем и о ней, о них и об их будущем).
«Это стало невозможно», – подумал он, когда она,
Поскольку, говоря с ним, она уже давно обращалась к кому-то другому, к какому-то незнакомому и неприятному Луи человеку, которого он, так же как и она, никогда не смог бы ни полюбить, ни выносить. Подменила этим грубым и равнодушным снобом влюбленного, доверчивого и веселого Луи, каким, как ему помнилось, он был. Он-то, по крайней мере, никогда не забывал очаровательную и счастливую девушку, искреннюю женщину, которой она была и к которой он всякий раз хотел обратиться. И всегда с огорченной и изумленной нежностью видел, как она отказывается его слушать, словно находя в этом разоблаченном обмане горькое интеллектуальное удовлетворение. Быть может, ни он, ни она уже не были похожи на тот образ, который прежде видели и любили друг в друге. Но он хотя бы не отрекался от него, он хотя бы о нем сожалел! Он хотя бы жаловался на то, что перестал быть счастливым, а она, в конечном счете, жаловалась на то, что никогда счастливой не была.
«И быть может, – подумал он, открыв глаза в темноту, – как раз потому, что я в самом деле любил эту женщину и в самом деле сожалею о ней, я смогу ее покинуть. Чего она сама никогда не смогла бы сделать: ведь если я ее покину, то в память о ней».
Над ним, уже где-то очень далеко, бредил голос:
– Знаешь, Луи, слова могут завести очень далеко. Нам надо быть осторожнее. Ты не должен больше говорить мне ничего такого, чего ты по-настоящему не думаешь, – добавила она серьезно, – даже в гневе. Знаешь, это ведь имеет значение… Ты слушаешь?
Но он уже не слушал. Впрочем, он никогда больше не будет ее слушать. Он закрыл глаза, и то, что он слушал, было насвистывание велосипедиста на пустынной улице.
Он говорил себе, что скоро, на заре, на похожей улице другой свободный человек будет насвистывать его, Луи, мелодию – он сам, быть может.
Третье лицо единственного числа
На следующий день после свадьбы Люка Амбриё встревожился за свое будущее. Хотя его счастье было для всех очевидно, его собственной измученной душе оно таковым не представлялось. Он поклялся родителям Лоранс, всей ее семье, ее друзьям, ей самой, даже ее прежним воздыхателям, что сделает ее счастливой. Но не видел, не слышал, чтобы и Лоранс сделала то же самое перед его близкими. Семьи, конечно, у него уже не было, но он имел верных друзей и нежных подружек. А им Лоранс ни в чем таком не поклялась. Однако что означала для нее фраза Мари-Клер, например, дорогой старушки Мари-Клер, свидетельницы Люка на его свадьбе?
«Вы ведь немного приструните этого повесу, Лоранс? – сказала она ей. – Заставите повзрослеть, надеюсь?.. Не слишком, конечно». Что же это означало для мало-мальски изощренного уха, если не: «За ним глаз да глаз нужен. Однако вам не стоит заставлять его прикидываться крупным буржуа или принимать себя всерьез. Просто позвольте ему быть счастливым, точнее, пусть он и дальше им остается». Но когда Жером, его друг детства, застонал со смехом: «Мне так полегчало, когда я доверил вам этого старого волокиту, Лоранс… Осточертело неделями терять его в ночных кабаках», это, конечно, ясно означало: «Любите его, хольте и лелейте, потому что он необычайно сентиментален. И достаточно уважайте, чтобы он считал себя свободным».