Слова, живущие во времени (Статьи и эссе)
Шрифт:
– Что значит для вас вдохновение?
– Все зависит от того, как его понимать. Для меня вдохновение означает нечто большее, нежели просто настроение, но признать, что на нем можно строить работу, я не могу. В "Маленьком лорде" есть эпизод, когда стая птиц влетает в окно комнаты и, напав на чучело своей сестрицы, начинает клевать его, - жуткая сцена. Мне она явилась во сне, и, проснувшись, я тут же бросился и записал ее так, как она мне и привиделась, а потом вставил в то место романа, над которым тогда работал. Единственный раз в жизни произошло со мной такое - словно дар с небес. Случайность? Вполне вероятно. Я этому эпизоду особого значения не придаю. Если мы определим вдохновение как неожиданный выход таящихся в душе творческих импульсов, то почему бы профессиональному литератору не воспользоваться образом, явившимся в тот момент его воображению? Мозг вообще не должен отдыхать. Писатель не может творить бессознательно,
Юхан Борген умело ведет беседу. В редкой степени владеет он этим жанром. Он говорит живо и увлеченно, часто резко меняет ритм и направление мысли: неожиданные и меткие парадоксы перемежаются шутливыми замечаниями или резкими и остроумными выпадами, ирония соседствует с полной серьезностью. Его отличает абсолютная синхронность работы ума и органов речи, так что слова и предложения рождаются одновременно с мыслью. Почти на все мои вопросы следуют мгновенные и точные ответы. Лишь несколько раз он задумывался на краткий миг. Он знает то, что говорит, и умеет выражать свои мысли.
– Я никогда специально над этим не работал. Но вот окружение и воспитание сыграли свою роль. Меня в детстве никогда не прерывали: за обеденным столом полагалось высказывать мысль до конца, Я говорю и пишу одинаково, пользуюсь теми же приемами. И пишу я так же быстро, как и говорю. Связь между рукой, клавишами машинки, ну и, конечно, мозгом для меня закон! Если я вдруг допущу опечатку, значит, пора заканчивать работу. Если рука не в настроении, значит, и писать я не смогу. Поэтому и диктовку я воспринимаю как чуждое мне занятие, чудится мне в нем нечто постыдное, даже если диктовать приходится в диктофон. Я пытался, но ничего путного из этого не вышло. Получается многословно и неточно. Можно, разумеется, потом отредактировать, подсократить. Но не думаю, что это верный путь. Редактировать и сокращать надо в процессе письма. Вот и у меня: когда рука в настроении, получается примерно то, что надо. Бывает, литераторы плохо говорят, но это оттого, что медленный темп придает им уверенности. Со мной же все наоборот: медлительность для меня смерти подобна. Если я пишу медленно, выходит плохо. Это не значит, что все написанное в темпе хорошего качества. Но, во всяком случае, более высокого.
– Не говорит ли это о том, что вещь бывает продумана вами еще до того, как вы садитесь писать? Всегда ли вы заранее знаете, что произойдет дальше в ваших книгах?
– Нет, ни одного произведения я не продумывал до конца, прежде чем начинать писать. И сюжет я никогда заранее не выстраиваю. Несколько новелл я пытался написать по плану, но в процессе работы всегда уходил от намеченного. Порой я даже удивляюсь, перечитывая написанное: столь много появляется такого, чего я и предусмотреть не мог. В "Голубой вершине" есть шокирующий эпизод, который я не решился особенно выделить. Дело происходит в конце книги, на железнодорожной станции, когда Клэс Хермелин ложится на труп Петера Хольмгрена. Меня самого эта сцена потрясла, она даже показалась мне непристойной, но я ничего не мог поделать, столь сильным было внутреннее побуждение. Натали оказалась права: и этот Клэс был ей чужим. Она-то видела это раньше, а я не видел. И только когда Клэс лег на труп Петера, признавая, что они могут стать единым целым, это стало ясно и мне. Сцена эта была неожиданной для меня, но не для нее.
– Это подводит нас к вопросу о поиске человеком своей сущности?
– Проблемы поиска сущности не избежать, но в "Голубой вершине" я не подчеркивал ее столь сильно, как в более ранних вещах. И уж в любом случае не так, как этого хотелось бы некоторым критикам. Это книга о томлении духа.
– Вы хотите сказать, что проблема поиска сущности проходит красной нитью через все ваше творчество?
– Никогда об этом не задумывался. Но если кому-то она представляется связующей нитью, что ж, судя по всему, он прав. Я этого не вижу. Люди в большей или меньшей степени везде одинаковы. Так что сходство вполне возможно. Но ведь область, доступная нашему глазу и нашим чувствам, так ограниченна. Мы не знаем самих себя. Мы словно бы наблюдаем себя со стороны.
– В нашей радиобеседе о "Голубой вершине" вы сказали, что вас захватил материал и захватывал все больше и больше. Бывает ли так, что накопление материала подходит к какой-то критической точке, к такой стадии, когда вам становится необходимо освободиться от этого материала, оторвать его от себя? Ощущаете ли вы настоятельную потребность записать его?
– Нет, не ощущаю. Уже само слово "материал" использовано неверно. Не материал ищет форму, а, по-моему, наоборот. Сначала возникает именно форма, ритм, а не мысль и уж ни в коем случае не проблема. Мне чуждо писать о "проблемах", пусть даже речь идет о проблемах борьбы за мир, которые столь меня занимают. Писать о проблемах я не умею. Другие писатели умеют, значит, они так же отличны от меня, как и те, кто никогда не брал в руки перо. Не думаю, что писателем движет цель написать книгу. Скорее, возникает некая ритмическая музыкальная тема, внутри которой и рождаются предложения, сперва вовсе ни с чем не связанные. Не образ становится загадочной картинкой, а загадочная картинка становится образом.
– Вы сказали ранее, что уже не страшитесь слова "призвание" в отношении к писательскому труду. Логично, продолжив мысль, сказать, что у искусства есть определенная задача?
– Только не в утилитарном смысле. Думаю, что у искусства есть задача, но затрудняюсь определить, в чем она состоит. Большинство писателей современности уходит от главного. По-моему, они должны перестать сетовать на свою судьбу, ведь негативные стороны писательского существования каким-то образом тоже плодотворны. Слишком много жизни тратится на улаживание личной судьбы. Против воли начинаешь добиваться положения более спокойного и обеспеченного. Обуржуазивание художника никогда не несло в себе ничего хорошего. Разве для того, чтобы обдумывать великие мысли, нужен порядок в делах и перспектива? Великие мысли не требуют упорядоченности. Я имею в виду - в момент зарождения. Порядок нужен для их выражения. Крупные писатели эпического склада, такие, как Лоренс Даррелл и Казандзакис или Эйвинд Юнсон, Фалькбергет, X. К. Браннер у нас в Скандинавии, если называть только некоторые имена, обладают дерзостью. Но на мое поколение сильнейшее - и не всегда положительное - влияние оказывает наследие 30-х годов. Во-первых, норвежские писатели стремятся писать доходчиво. А еще традиции борьбы против нацизма и фашизма. Если характеризовать отношение людей моего поколения ко многим явлениям, надо по-прежнему употреблять приставку анти. Найти альтернативу такому мироощущению очень сложно. В художественном плане оно не всегда плодотворно.
– А вы сами дерзки?
– Нет, к сожалению, я робок. Но скрываю робость под маской скромности. Все, что думали и чувствовали великие умы, художник обязан сам продумать и прочувствовать, а потом рискнуть выразить это. По-моему, это относится ко всем нам. А материал для размышлений можно черпать повсюду, я, например, отыскиваю его в философии и религии. Только нужно помнить, что ничего не существует в готовой форме, ничего не достанется нам без усилий. И потому мы должны заниматься главными вопросами и ставить их, не смягчая их остроты, а, напротив, так, чтобы они захватили читателя. Можно ли ответить на поставленные вопросы - дело другое. Спрашивают не для того, чтобы получить ответ, иначе можно было бы просто опустить монетку в пятьдесят эре в автомат.
– Вы часто упоминаете о непристойности и аффектации. Вероятно, потому, что они вызывают в вас чувство страха?
– Да. Мне хотелось бы быть смелее и не так уж держаться приличий, и, насколько это возможно, я стараюсь не поддаваться эмоциям, чем рискуют все литераторы.
– Вы интересуетесь многими видами искусства. Видите ли вы какую-либо связь между литературой абсурда, абстрактной живописью и атональной или авангардистской музыкой?
– Соприкосновение с любым истинным произведением искусства вызывает потрясение. Но живопись и музыку нельзя сравнивать с литературой. Они воздействуют на чувства непосредственно. Литература же оперирует условными знаками. Абсурдистский текст вовсе не является порождением нашего времени. Одноактная пьеса Чехова "Юбилей" - в свое время поставленная в театре "Студио" - это, можно сказать, гениальная драма абсурда. Надо просто воспринимать абсурдное как преломленное или доведенное до гротеска отражение возможного. Элемент абсурда уничтожает границу между "смешным" и "серьезным". Юмор - это средство воздействия, но не цель, к тому же он столь различен у разных поколений и разных народов.
Борген встает, делает несколько быстрых шагов по комнате, зажигает еще одну - какую уже по счету?
– сигарету.
– В народных сказках часто присутствует элемент абсурда. В диалоге между зайцем и лисой в сказке "Как заяц женился" речь идет о проклятии и благодати супружеской жизни. Заключительная реплика принадлежит зайцу: "...но и жена сгорела вместе со всем!" Откровенный цинизм. Отрицательный герой, как сказали бы моралисты.
– Можно ли рассматривать литературу абсурда как завершенный этап в развитии формы, как результат, или же она является экспериментом на пути к чему-то иному?