Слова
Шрифт:
Разве и мы не были гонимы? Не терпели оскорблений? Разве не изгоняли нас из церквей, из домов и (что всего ужаснее) из самих пустынь? Разве не перенесли мы того, что и народ неистовствовал, и правители областей делали обиды, и цари, а равно и их указы, были презираемы? Что же потом? Мы стали сильны, а гонители разбежались. И это, по моему мнению, достаточное наказание обидчикам, то есть сама власть, какую имеем отомстить. Но эти люди думают иначе; они чрезмерно точны и правдивы, когда идет дело об отмщении, потому требуют не пропускать случая. Они говорят: «Какой начальник области наказан? Какой народ и кто из подучавших вразумлен? Воспользовались ли мы чем–нибудь для себя самих, чтобы внушить страх и на будущее время?»
Может быть, и за это будут порицать меня (ибо уже и порицали), что нет у меня ни богатого стола, ни соответственной сану одежды, ни торжественных выходов, ни величавости в обхождении. Не знал я, что мне должно входить в состязания с консулами, правителями областей, знатнейшими из военачальников, которые не знают, куда расточить свое богатство, — что и мне, роскошествуя из достояния бедных, надобно обременять свое чрево, необходимое употреблять на излишества, изрыгать на алтари. Не знал, что и мне надобно ездить на отличных конях, блистательно выситься на колеснице, — что и мне должны быть встречи, приемы с подобострастием, что все должны давать мне дорогу и расступаться предо мной, как перед диким зверем, как скоро даже издали увидят идущего.
Если это было для вас тяжело, то оно прошло. Простите мне эту обиду. Поставьте над собой другого, который будет угоден народу, а
Что скажете? Убедил ли и победил ли я вас этими словами? Или для убеждения вашего нужны выражения более твердые? Так, ради самой Троицы, Которую я чту и вы чтите, ради общей нашей надежды, и ради совокупления в единый состав людей этих, окажите мне эту милость — отпустите меня с молитвами. Пусть это будет возвещать о моих подвигах! Дайте мне увольнительное писание, как цари дают воинам, и, если угодно, с добрым свидетельством, чтобы иметь мне награду; а если нет, как хотите; я не воспрекословлю, пока не узрит Бог, каковы дела наши. «Кого же поставим вместо тебя?» — Узрит Господь Себе пастыря для начальствования, как узрел овцу во всесожжение (Быт. 28:8). Только этого одного требую, чтобы он был из числа возбуждающих зависть, а не сожаление, — из числа не всякому во всем уступающих, но умеющих в ином случае и воспротивиться для большего блага, ибо первое всего приятнее здесь, а второе всего полезнее там. И вы составьте слово на мое отшествие, а я воздам вам за него этим прощальным словом.
Прости, Анастасия, получившая от благочестия наименование, ибо ты воскресила нам учение, дотоле презираемое! Прости место общей победы, Силом, в котором сначала водрузили мы скинию, сорок лет носимую и блуждавшую по пустыне! Прости, великий и славный храм, новое наследие, храм, который прежде был Иевусом, а через меня сделан Иерусалимом! Простите и прочие храмы, близкие по красоте к Анастасии, храмы, подобно узам, связующие собой разные части города, и присвоенные той части, которая с каждым соседственна, храмы, которые наполнил не я, имеющий столько немощи, но наполнила благодать, со мной отчаянным! Простите, Апостолы, прекрасное селение, мои учителя в подвижничестве, хотя я и редко торжествовал в честь вашу, нося в теле, к собственной пользе, может быть, того же сатану, который был дан вашему Павлу (2 Кор. 12:7), ради которого и ныне от вас переселяюсь! Прости кафедра — эта завидная и опасная высота; прости собор архиереев и иереев, почтенных сановитостью и летами; простите все, служащие Богу при священной трапезе и приближающиеся к тому, кто приближается к Богу (Лев. 10:3)! Простите ликостояния назореев, стройные псалмопения, всенощные стояния, честность дев, благопристойность жен, толпы вдов и сирот, очи нищих, устремленные к Богу и к нам! Простите страннолюбивые и христолюбивые дома, помощники моей немощи! Простите любители моих слов, простите и эти народные течения и стечения, и эти трости, пишущие явно и скрытно, и эта решетка, едва выдерживающая теснящихся к слушанию! Простите цари и царские дворцы, и царские служители, домочадцы [256] , может быть и верные царю (не знаю этого), но по большей части неверные Богу! Плещите руками, восклицайте пронзительным голосом, поднимите вверх своего витию! Умолк язык для вас неприязненный и вещий. Хотя он не вовсе умолкнет и будет еще препираться рукой и чернилами; но в настоящее время мы умолкли. Прости град великий и христолюбивый! Ибо засвидетельствую истину, хотя и не по разуму эта ревность (Рим. 10:2), разлука сделала нас более снисходительными. Приступите к истине, перемените жизнь свою, хотя поздно, чтите Бога более, нежели насколько привыкли! Перемена жизни нимало не постыдна; напротив, хранение зла гибельно. Простите Восток и Запад! За вас и от вас терпим мы нападение: свидетель этому Тот, Кто примирит нас, если не многие будут подражать моему удалению. Ибо не утратят Бога удалившиеся от престолов, но будут иметь горнюю кафедру, которая гораздо выше и безопаснее этих кафедр. А сверх всего и больше всего воскликну: простите ангелы, назиратели этой Церкви и также моего здесь пребывания и отшествия отсюда, если только и мои дела в руке Божией! Прости мне Троица — мое помышление и украшение! Да сохранишься у этого народа моего и да сохранишь его (ибо он мой, хотя и складывается жизнь моя иначе); да возмещается мне, что Ты всегда возвышаема и прославляема у него и словом и жизнью! Чада! Храните предания (1 Тим. 6:20), помните, как побивали меня камнями. Благодать Господа нашего Иисуса Христа со всеми вами. Аминь (Рим. 16:24)!
256
Царские евнухи, которые большей частью заражены были арианской и македониевой ересями.
Слово 43, надгробное Василию, архиепископу Кесарии Каппадокийской
Оставалось еще, чтобы Великий Василий, который всегда предлагал мне многие предметы для слов (потому что настолько увеселялся моими словами, насколько никто другой не увеселяется собственными), — оставалось еще, чтобы ныне самого себя предложил он в предмет для подвига в слове, предмет весьма высокий и для тех, которые много упражнялись в сложении слов. Ибо думаю, если бы кто, испытывая силы свои в слове, захотел потом определить их меру и на этот случай предложил себе из всех предметов один (как живописцы берут для себя образцовые картины), то он исключил бы один настоящий предмет, как недоступный для слова, и избрал первый из прочих. Так трудно говорить в похвалу этого мужа, трудно не для меня одного, который давно отказался от всякого соискательства чести, но и для тех, которые целую жизнь посвятили слову, над ним единственно трудились и искали себе славы только в подобных этому предметах! Не иначе понимаю я дело, и понимаю, насколько сам в себе уверен, весьма правильно. Впрочем, не знаю, предложил ли бы я слова в другом каком случае, если бы не предложил ныне, или угодил ли бы настолько и себе, и ценителям добродетели, и самому слову, если бы избрал для слова что–либо другое, а не похвалу этого мужа. Ибо с моей стороны будет это достаточным воздаянием долга, потому что совершенным, как в другом чем, так и в слове, если чем другим должны мы, то словом. А любителям добродетели слово о добродетели будет вместе и наслаждением, и поощрением. Ибо чему слышу похвалы, в том вижу и явные приращения. А потому не бывает общих успехов ни в чем таком, чему нет общих похвал. Наконец, само слово в обоих случаях не остается без успеха. Если оно близко подойдет к достоинству похваляемого, то этим докажет собственную свою силу. Если же во многом останется позади (чему и необходимо случиться, когда приемлет хвалить Василия), то самим делом обнаружит, что оно побеждено и что похвляемый выше всякой возможности слова. Таковы причины, которые вынудили у меня слово и по которым выступаю на этот подвиг.
Но никто не должен дивиться, что принимаюсь за дело поздно и после того, как многие восхваляли Василия и прославляли его наедине и всенародно. Да простит мне божественная душа, всегда, как ныне так и прежде, мной досточтимая! И без сомнения, кто, находясь еще с нами, многое исправлял во мне по праву дружбы и по наилучшему закону (не постыжусь сказать, что он и для всех
Теперь должен я приступить к самой похвале, посвятив слово самому Василиеву Богу, чтобы и Василия не оскорбить похвалами, и самому мне не стать гораздо ниже других, хотя все мы равно отстоим от Василия, и то же перед ним, что перед небом и солнечным лучом взирающие на них.
Если бы видел я, что Василий величался родом и происшедшими от его рода, или чем–либо совершенно маловажным, но высоко ценимым у людей, привязанных к земному, то при перечислении всего, что мог бы сказать я к чести из времен преждебывших, явился бы у меня новый список героев, и я ни в чем не уступил бы преимущества историям, но сам имел бы то преимущество, что стал бы хвалиться не вымыслами и мифами, а действительными событиями, свидетели которых многочисленны. Ибо о предках его с отцовой стороны представляет нам Понт множество таких сказаний, которые ничем не маловажнее древних понтийских чудес, какими наполнены писания историков и стихотворцев. А почтенные каппадокияне — эта и мне родная сторона, не меньше отличающаяся благородными юношами, как и хорошими породами коней, представит много такого, по чему и материнский его род можем сравнять с отцовским. Да и в котором из двух родов или чаще, или выше примеры военачальства, народоправления, могущества при царских дворах, также богатства, высоты престолов, гражданских почестей, блистательного красноречия? Если бы захотели мы говорить о них, что можно, то оказались бы ничего незначащими для нас поколения Пелопса, Кекропса, Алкмеона, Аякса, Геракла, и другие знаменитейшие в их древности. Иным нечего сказать гласно о собственных делах, потому прибегают к безгласному, к каким–то демонам и богам, и в похвалу предков приводят басни, в которых наиболее достойное уважения невероятно, а вероятное оскорбительно. Но поскольку у нас слово о муже, который рассуждает, что о благородстве надобно судить по личным достоинствам, и что мы должны изображать себя чертами не от других заимствованными, когда и красоту лица, и доброту краски, и высокую или низкую породу коня оцениваем по свойствам вещи самой по себе взятой, то, упомянув об одном или о двух обстоятельствах, касающихся его предков и наиболее близких к его роду жизни, о которых и сам он с удовольствием бы стал слушать, обращусь к нему самому.
Каждое поколение и каждый член в поколении имеет какое–либо свое отличительное свойство, и о нем есть более или менее важное сказание, которое, получив начало во времена отдаленные или близкие, как отеческое наследие переходит к потомкам. Так и у Василия отличием рода отца и матери было благочестие; что покажет теперь слово.
Настало гонение, и из гонений самое ужасное и тягостное; говорю об известном вам гонении Максимина, который, явясь после многих незадолго до него бывших гонителей, сделал, что все они кажутся перед ним человеколюбивыми, — такова была его дерзость, и с таким упорством старался он одержать верх в нечестии! С ним препирались многие из наших подвижников, и одни подвизались до смерти, а другие едва не до смерти, для того только оставленные в живых, чтоб пережить победу и не окончить жизни вместе с борьбой, но других побуждать к добродетели, быть живыми мучениками, одушевленными памятниками, безмолвной проповедью. В числе многих известных были и предки Василия по отцу; и как они прошли весь путь благочестия, то время это доставило прекрасный венец их подвигу. Хотя сердце их было готово с радостью претерпеть все, за что венчает Христос подражавших собственному Его ради нас подвигу, однако же они знали, что и сам подвиг должен быть законным. А закон мученичества таков, чтобы, как щадя гонителей и немощных, не выходить на подвиг самовольно, так выйдя не отступать, потому что первое есть дерзость, а последнее — малодушие. Поэтому, чтобы и в этом почтить Законодателя, что предпримут они? Или лучше сказать, куда ведет их Промысл, управляющий всеми их делами? Они убегают в один лес на понтийских горах, а таких лесов у них много, и они глубоки и простираются на большое пространство; убегают, имея при себе весьма немногих спутников в бегстве и служителей. Другие станут удивляться, частью продолжительности бегства, которое, как говорят, было весьма долговременно, длилось до семи лет или даже несколько больше, частью роду жизни для людей, живших в довольстве, скорбному и, как вероятно, непривычному, бедствованию их на открытом воздухе от стужи, жары и дождей, пребыванию в пустыне, вдали от друзей, без сообщения и связи с людьми, что увеличивало злострадания видевших себя прежде окруженными многолюдством и принимавших от всех почитание. Но я намерен сказать нечто такое, что и этого важнее и удивительнее, и чему не поверит разве тот один, кто не почитает важными гонений и бедствий за Христа, потому что плохо их знает и понимает весьма превратно.
Мужественные подвижники эти, утомленные временем и своими нуждами, пожелали иметь что–нибудь и к услаждению. Впрочем, не говорили, как израильтяне, и не роптали, подобно бедствовавшим в пустыне, после того как бежали из Египта, и говорившим, что лучше пустыни для них Египет, который доставлял несчетное множество котлов и мяса, а также и всего прочего, чего нет в пустыне (Исх. 16:3), потому что кирпичи и глина, по неразумению, были тогда для них ни во что. Напротив, насколько они были благочестивее и какую показали веру! Ибо говорили: «Что невероятного, если Бог чудес, Который богато кормил в пустыне народ странствующий и спасающийся бегством, поливал дождем хлеб, посылал птиц, подавал пищу, не только необходимую, но и роскошную, разделил море, остановил солнце, пресек течение реки (а к этому присовокупляли они и другие дела Божии, потому что при подобных обстоятельствах душа охотно припоминает древние сказания и песнословит Бога за многие чудеса Его), что невероятного, продолжали они, если этот Бог и нас, подвижников благочестия, пропитает ныне сладкими снедями? Ибо много зверей, которые, избежав трапезы богатых, какая и у вас бывала некогда, скрываются в этих горах, много птиц, годных в снедь, летает над нами, которые алчут их. И ужели они неуловимы, если Ты только восхочешь?» — Так они взывали к Богу, и явилась добыча, добровольно отдающаяся в руки снедь, самоуготованное пиршество. Откуда вдруг взялись на холмах олени? И какие рослые, какие тучные, как охотно спешащие на заклание! Можно было почти догадываться, что они негодуют, почему не прежде были вызваны. Одни манили к себе ловцов, другие следовали за ловцами. Но их кто–нибудь гнал или понуждал? — Никто. Не бежали ли они от коней, от псов, от лая и крика, оттого, что все выходы, по правилам ловли, заняты были молодыми людьми? Нет, они связаны были молитвой и праведным прошением. Известна ли кому подобная ловля в нынешние или прежние времена? И какое чудо! Ловцы сами были распорядителями лова, нужно было только захотеть им, и что нравилось, то взято, а лишнее отослано в дебри до другой трапезы. И вот внезапные приготовители снеди, вот благолепная вечеря, вот благодарные сопиршественники, имеющие уже начало исполнения надежд — в настоящем чуде! От этого стали они ревностнее и к тому подвигу, за который получили такую награду.