Слово и дело. Книга 1. Царица престрашного зраку
Шрифт:
– Гаврила Иваныч, – крикнули, – ты куды это?
– Неможется… Стар я, ослабел в переменах коронных.
И взорвало совет Верховный от речей матерных, нехороших:
– Ах, ядри-т твою мать… неможется? Крови боишься? Ты думаешь, кила рязанская, тебя не видать? Насквозь, будто стеклышко! Кондиций ты не держишься… Плетешь, канцлер? Противу кого плетешь-то? Вспомни, как в лаптях на Москве явился, пустых щец был рад похлебать. А теперь зажрался, так уже и неможется? Не знаешь, кому бы выгоднее под хвостом полизать?
От ругани такой
– Куда завез меня, нехристь? – спросил возницу.
– Дом стрешневский… сами велели!
– Когда велел?
– Вышли из Кремля и упали. Вези, велели, на двор к Остерману!
Великий канцлер загреб с полсти пушистого снегу, прижал его к лицу. Остыл взмокший лоб. Тут подбежал к нему Иогашка Эйхлер и шустро отстегнул полсть. А Остерманов секретарь Розенберг помог из саней вылезти, чинно сопроводил до покоев…
Андрей Иванович встретил графа Головкина бодрячком:
– Ах, великий канцлер! Ах, душа моя… осчастливили!
Гаврила Иванович повел носом, спросил страстно:
– Ромцу бы… вели принесть! – И, выпив рому, вошел в настроение исповедное: – Затем я здесь, вице-канцлер, чтобы поберечь чистоту престола российского. Хотят его кровью боярской покрыть, да того не желательно…
– Когда? – спросил Остерман спокойно.
– На двадцать пятый день сего месяца фиувралия злодейство назначено. Мало им одного зятя моего, Пашки Ягужинского, еще крови жаждут… Коли ведаешь, где Бирен захоронился, – спрячь еще далее: до головы его охотников тут немало…
По уходе канцлера Остерман тряхнул колоколец:
– Левенвольде ко мне! Да не Рейнгольда, а – Густава…
И когда тот явился, сказал ему так:
– Канцлер сейчас всех предал… Накажите Анне, чтобы Семена Салтыкова от себя не отпускала. Караул во дворце доверить немцам… Майор фон Нейбуш и капитан фон Альбрехт – им доверье трона! Верховники готовят аресты на двадцать пятое. И когда придут за вами, отдайте им свою шпагу…
– Никогда! – вспыхнул Левенвольде, хватаясь за эфес.
– Глупец! – обрезал его Остерман. – Вы тут же получите ее обратно из рук императрицы, но уже обсыпанную бриллиантами…
Левенвольде ударом ладони забил клинок в тесные ножны:
– Как же повернется история именно двадцать пятого?
– Двадцать пятого, – ответил ему Остерман, – Анна Иоанновна станет самодержавной императрицей.
– А что вы, барон, для этого сделаете?
– Ничего, – усмехнулся Остерман. – Все уже сделано, и добавлять что-либо – только портить…
Глава двенадцатая
Решено было «в железа» посадить и генерала князя Барятинского, женатого (как и граф Ягужинский) на дочери канцлера Головкина… Барятинский дураком не был и Юстия Липсия читал. Сорок лет генералу было, быка за рога брал и валил.
Дымно, пьяно, неистово куролесит гвардия в его доме.
– Виват Анна – самодержавная,
Бьются кубки – вдрызг, пропаще. А персидские ковры, из Астрахани хозяином вывезенные, затоптаны, заплеваны…
Эх, жги-жги, прожигай, дожигай да подпаливай.
– Еще вина! – кричат гости. – Мы гуляем…
Много было на Руси пьянок. Но эта – сегодняшняя, в доме князей Барятинских на Моховой улице, – особо памятна. Граф Федька Матвеев глядит кисло, и речи его кислые, похмельные:
– Наши отцы и деды царям служили, а холопами себя не считали. Служить царям – честь, а не холопство. И предки наши были не рабы, а друзья самодержцев, помощники им в делах престольных… Разве не так, дворяне?
– Не в бровь, а в глаз попал, Федька! – кричат пьяницы.
– Чего желают верховные? Чтобы мы им служили? Или народу?.. Вот тогда мы и впрямь станем холопами и обретем бесчестье себе. Но тому не бывать… Наклоняй бочку, подходи, дворяне!
Расчерпали бочку, а пустую – вниз, по лестницам.
– Еще вина! – кричит Барятинский…
Из сеней – топот, гогот, свист, бряцанье шпор. Ввалились граф Алешка Апраксин, братья Соковнины, Бецкой, Гурьев, Херасков да Ванька Булгаков – секретарь полка Преображенского.
– О, – закричали, – и здесь пьют? Вся Москва пьет…
– Откуда вы? – спросили их.
– Мы с Никольской – от князя Черкасского, там тоже дым коромыслом… Что делать-то будем, гвардия?
– Бочку видишь? Так чего, дурак, спрашиваешь? Пей вот…
В самый угар пьянки пришел степенный Лопухин Степан, муж красавицы Натальи. Лопухин был трезв и набожен. Хотел было к лику святых приложиться, да больно высоко иконы висели – не достать их губами. Тогда шпагу вынул, кончик лезвия поцеловал и шпагой той передал поцелуй молитвенный Николе-угоднику.
– Господи, помози… А я, братия, от Феофана! Велел он сказать вам, всех нас двадцать пятого верховные министры станут пороть на Красной площади.
– Пороть? С чего бы это? – затужил Ванька Булгаков.
– А с чего Пашку Ягужинского в железах держут?
– Он императрице услужить хотел…
– Дожили, брат! Уже и царям услужить нельзя!
– Хозяин, еще вина нам…
Степан Лопухин тишины выждал:
– Эй, люди! Старая царица Евдокия плачется: почто смуты пошли? Ей, старухе, того не понять. Духовные особы рангов высоких будут молиться за нас. С нами бог!
А в уголку, подалее от пьющих, пристроились тишком сановитые да пожилые. Тут же и Татищев.
Ванька Барятинский иногда подбегал к сановным с кружкой, горячо и влажно обдавал гостей хмелем винным.
– Чего ждем-то? – шептал. – Нешто кондиции те каменны? Порвем, что шелк… Анна-матка возрадуется! Да возблагодарит нас! Надобно на Никольскую ехать, пущай и там к делу готовятся…
– Кому ехать-то? – И все воззрились на Татищева.
Василий Никитич ломаться не стал:
– Еду! Лошадей дай твоих, князь, чтобы проворнее мне обернуться…