Слово о слове
Шрифт:
Здесь может показаться, что максимальная эффективность информационного обмена, когда на обоих его полюсах должно подразумеваться в точности одно и то же, может быть обеспечена только последовательным сведением всего объема содержания используемых нами слов к какому-то минимуму, в логическом пределе – к семантическому нулю. Но это только на первый взгляд, ибо абсурдность такого предположения очевидна: там, где от действительного значения слова не остается вообще ничего, не может быть не только взаимопонимания, но и самого общения. Так что абсолютная однозначность смысла в действительности не достигается нигде. Уже сама природа слова всем своим существом противится подобной точности, а значит, от приблизительности, недопонимания и недоговоренности никуда не уйти.
А в самом деле, до каких пределов можно сужать полное значение знака?
Первый, сам собой напрашивающийся, ответ именно так и гласит: до нуля. Но вот парадокс: можно до бесконечности ограничивать общий спектр значений любого слова, но все же так никогда и не избавиться от его многозначности и неопределенности. Больше того, именно в таком ограничении легче всего обнаружить, что если слово и может быть сведено к семантическому нулю, то только
Трудно вообще представить себе, как можно свести к нулю полное значение слова. Правда, усилиием абстрактной мысли можно изобрести какие-то искусственные бессодержательные звукосочетания, для которых не найдется места ни в одном словаре мира… и все же обнаружить, что даже они, растворяясь в стихии родной речи, каким-то неведомым образом способны наполняться глубоким таинственным значением.
Взять, например, аббревиатуру. Прочно закрепившаяся в языке, со временем она наполняется пусть и смутно, но все же различаемым смыслом, что проявляется в обретении таких признаков существительных, как число и род; и это наполнение начинает видоизменять все грамматические формы своего лексического обрамления. Так, мужской род "ТАССа" ("ТАСС уполномочен заявить") прочно укоренился не только просторечии, но даже в официальном обиходе (к слову, весьма требовательном к абсолютной грамматической чистоте).
Все это оттого, что ни один знаковый посыл принципиально не существует вне эфира человеческой речи, а значит любое начало, опознаваемое нами как знак, обязано будет нести на себе черты его растворенной в воздухе культуры определенности.
Обратимся к другому, известному всем примеру. Принято считать, что смысл ставшему классикой российской словесности звукоряду, живописующему бесчинства никому неведомой "глокой куздры" (имеется в виду знаменитая фраза, которую составил российский языковед Лев Владимирович Щерба из придуманных им же самим слов: "Глокая куздра штеко будланула бокра и кудрячит бокренка"), придают лишь флексии составляющих его искусственных лексических единиц. То есть изменяемые части, которые призваны отображать разные грамматические состояния слов. Однако это не совсем так, ибо кроме строгих законов грамматики постоянно действуют и какие-то другие, скрытые глубоко в "подкорке", механизмы нашего восприятия родной речи. Выше уже говорилось о том, что связь между незримым движением души и активностью человеческой плоти куда более жестка и тесна, чем это обычно представляется нам. Но если так, то даже незначительное изменение формулы единого артикуляционного потока не может не деформировать с трудом, но все же различаемый и в этой абракадабре абрис значения. Заметим: стоит только заменить твердое "у" в глаголе "будлать", скажем, на мягкое российское "е", и смысловая окраска всего речения станет совершенно иной: несчастный "бокр" будет подвергаться уже не какому-то неодолимому силовому воздействию, но чему-то такому, угрозой чего, несмотря на всю его "штекость", можно без всякой опаски пренебречь.
Так что, вопреки первоначальным ожиданиям, семантический вакуум оказывается и в самом деле близким подобием физического, то есть некой таинственной субстанцией, способной самостоятельно порождать какой-то свой не поддающийся полной разгадке смысл. Но этот сам собой возникающий из абсолютного ничто смысл скорее подобен первозданному Хаосу, преображение которого в гармонию требует творческого вмешательства демиурга…
6.2. Слово и дело
Итак, есть два полюса знака, две противостоящие друг другу парадигмы слова. Одна из них полностью вмещает в себя все то, что создавалось поколениями и поколениями людей. На противоположном ей полюсе, безучастное ко всему от накопленного культурой, выхолощенное рутиной, оно оказывается лишенным едва ли не всех внятных дефиниций… но даже здесь всегда сопровождающая его восприятие иррациональность нередко погружает человека в недоступную рассудку стихию чего-то первозданного и делает каждого строителем, созидающим устроенность и порядок из аморфного. Так, однажды даже перед законченным невеждой тысячекратно слышанное, но так и оставшееся бессмысленным, слово вдруг обнажает свою отвечную тайну, и в эту минуту внезапно пробуждающегося чувства именно он оказывается творцом, воссоздающим в самом себе все содержание всех хранилищ человеческого духа.
В этом противоположении менее всего следует видеть только количественную несопоставимость объемов вмещенной информации, и уж совсем несправедливым было бы утверждать чужеродность двух состояний слова; в действительности оба полюса оказываются одним и тем же. Здесь уже было упомянуто о той эволюции слова, которая рассмотрена в "Критике чистого разума": абстрактному представлению, "схеме" еще только предстоит оформиться в строгое понятие – но только после того, как оно будет наполнено чувственным содержанием и проведено через строй всех известных разуму логических категорий. Жирно подчеркнем последнее обстоятельство: именно всех, ибо (в точности так же, как любое явление материальной действительности одновременно подчинено действию всех законов природы) каждое слово подчинено всем устоям нашей культуры, или, в терминологии более близкой самому Канту, законам чувства, рассудка и разума. Никакое слово не существует изначально, это всегда результат многотрудной скрытой работы всего человеческого духа; именно поэтому действительным его содержанием и оказывается смысловая бесконечность.
Другое, может быть, еще более точное и емкое представление об этих зеркально отражающих друг друга противоположностях формируется при обращении к постулатам веры, ибо то, что скрывается за ними, подпадает под разные определения слова Бога. Это ведь только оно в состоянии без остатка вместить в себя весь мир.
С некоторой долей условности один из очерченных здесь пределов может характеризовать Его слово как результат, другой – как замысел. Вот только остается добавить следующее. Обнимающий собой все сущее, Он – всемогущ и всеведущ, а значит, здесь нет и не может быть не только никакого противоречия между замыслом и результатом; замысел, и результат – суть одно и то же, и все же некое отстояние существует, в противном случае не было бы нужды ни в каком слове. Обладающее силой прямого действия, Его речение есть в то же самое время и мгновенное порождение всей Вселенной. При этом заметим, всей Вселенной сразу, и сразу же – во всех своих определениях. Здесь нет и уже не может быть растянутого во времени (и пространстве), последовательного, непрестанно сверяемого с замыслом, восхождения к итогу, когда сначала создается некий фундамент, затем каркас, и только потом происходит постепенное нарастание плоти. Шесть дней Творения воспроизводят перед нами вовсе не эту привычную для земного человека схему, но являются своеобразным иносказанием живого поиска Создателем какой-то высшей гармонии, когда ради нее каждым новым словом одновременно свершается тотальное переустройство всего созданного предыдущим речением мира. Однако и логическая последовательность: "и сказал Бог – и стало так – и увидел Бог, что это хорошо" все же присутствует.
Слово же человека для воплощения в материализованном итоге нуждается в обязательном опосредовании делом. Но еще перед тем как отлиться в практику, оно должно обратиться в знак, способный привлечь и координировать усилия всех, кто необходим для достижения совместной цели. Общий идеал еще должен разложиться на бесконечное множество частных целеполаганий, и здесь отличие замысла от результата становится вполне заметным, и это отличие тем контрастней, чем шире масштаб деятельности.
В известной степени господствующий над умами поколений идеал общественного устройства и результат стремления к нему составляют собой отдаленный прообраз и замысла и слова Бога; в конце концов традиция философской мысли определяет надмирное не чем иным, как предельной абстракцией от чисто человеческого. И не имеющий точных контуров замысел, и столь же многозначный, сколь и неопределенный, результат составляют достояние коллективного духа и формируют собой один (не обнимаемый конечным разумом) полюс содержания. Напротив, все, что требует конкретности, тяготеет к другому и отличает сознание отдельного робинзона. Между тем конечный рассудок способен вместить только то, что обнимается конечным же праксисом. Богатства совокупного духа социума оказываются недоступными единице. Разделенная деятельность отчужденного от своей собственной сущности человека имеет свои непреложные законы. А это значит, что открытое ему слово, отображая, как правило, только тот срез (столь же уродливо искаженной) реальности, в которой замыкается его собственная повседневность, вынуждено ограничиваться чем-то вполне обозримым и прикладным; и вопрос может состоять только в том, какими именно контурами должно быть отсечено все лишнее в его полном значении. Как в старинной притче кругозор здесь не простирается дальше настила, по которому движутся колеса убогой тачки, и толкающий ее работник даже не подозревает, что его трудом возводится величественный собор. Так что реальный результат деятельности и обозримый индивидом замысел часто не имеют ничего общего друг с другом. Кроме того, и в коллективном, и в индивидуальном аспектах всегда будет сохраняться противоречие между всей совокупностью воспаряющих к идеалу измерений общего блага и приземленностью фактического результата.
Впрочем, и с индивидом не все однозначно, ибо ("специалист подобен флюсу") в его маленьком мирке, он различает детали, доступные лишь немногим. Как в увеличительном стекле перед ним открывается совершенно особый микромир, мельчайшие подробности которого хоть и обусловливают процветание общины, все же недостойны того, чтобы занимать собою ее совокупное сознание. Словом, и здесь обнаруживается бесконечность, так что ни один из смысловых полюсов в действительности оказывается недостижимым и для него. Между тем именно из индивидов складываются любые цехи, касты, группировки, поэтому в конечном счете все формы организации информационного обмена больших общностей будут расположены где-то между крайними пределами, между смысловой бесконечностью и семантической пустотой, далеко отстоя и от той, и от другой.
В общем, на деле можно говорить лишь о степени тяготения разных этнокультурных форм организации общения к какому-то одному из них.
Впрочем, допустимо взглянуть на сказанное и по-другому. Если говорить об индивидуальном сознании или даже о сознании ограниченной группы, то с некоторой долей условности тяготение к тому пределу, где слово становится вместилищем смысла, обнимаемого лишь совокупным сознанием рода, можно обозначить как взыскание чистого искусства или столь же чистой, сколь и отвлеченной от всего сиюминутного, истины; влечение к другому – как стремление к предельно строгому практицизму и рациональности. Может быть, наиболее точный аналог того, в чем обнажаются пределы слова, являют нам запечатленный на полотне художественный образ и его – пусть даже безукоризненный в своей точности – схематический контур. Кстати, о полотне. Здесь нет никакого иносказания, ибо полное значение слова включает в себя не только то, что может быть выражено каким-то другим словом, но и всю совокупность сопутствующих зрительных, музыкальных, тактильных и многих других представлений. В самом деле, содержание понятия мадонны будет далеко не исчерпывающим без всплывающей в сознании вереницы образов Девы Марии и пьеты, проникновенных богослужебных песнопений, без Верди и Шуберта, наконец, просто без мирских молитв всему светлому и прекрасному, что хранит и спасает… Другим же полюсом слова становится куцая словарная статья, отсекающая все, что не поддается формализации. Поэтому неудивительно, что поэты и философы оказываются не всегда понятными погруженному в земное ремесленнику, как, впрочем, и то, что составляет мир последнего, часто оказывается непостижным для них. "Дистанция огромного размера" разделяет два несводимых друг к другу образа мысли; пропасть может разделять эти вечно противостоящие цехи.