Случай Портного
Шрифт:
Невроз Портного (получил название по имени пациента Александра Портного, 1933 года рождения) — нервное расстройство, представляющее собой хронические половые извращения на фоне постоянного столкновения нравственных альтруистических побуждений и крайних сексуальных устремлений.
«Характеризуется склонностью к эксгибиционизму, вуайеризму, фетишизму, аутоэротизму, оральному совокуплению. Однако ни эротические фантазии, ни сексуальные контакты не приносят пациенту настоящего удовлетворения, мало того, усугубляют чувство вины и страх возмездия, воплощенный в идее кастрации». (О. Шпильфогель. «Заблудившийся пенис», Internationale Zeitschrift fuг Psychoanalyse, Vol XXIV, p. 909.)
Д-р Шпильфогель полагает, что все перечисленные симптомы имеют своей причиной проблему, обычно возникающую в отношениях между матерью и ребенком.
НЕЗАБВЕННЫЙ ОБРАЗ
Это настолько владело моим сознанием, что весь первый
Кроме того, когда она расспрашивала о школьных делах, мне приходилось рассказывать все, до единой подробности. Она все равно это видела, думал я, и мгновенно поймает на вранье — понятно, что она не может не следить за мной, а вот смысла этого постоянного подглядывания я не понимал да и не пытался. В результате я в первом классе сделался честным — у меня просто не было выхода.
А каким я был умным! О моей толстой и страшной старшей сестре, прямо при ней (из принципа: честность — лучшая политика), мать говорила:
— Наша Ханночка, конечно, не гениальна, но учится и старается, а больше ничего и не требуем. И дай ей Бог здоровья.
Про меня мамочка, от которой мне достался римский профиль и чувственный живой ротик, скромно замечала:
— У этого раз-бой-ни-ка? Да он книжек и в руки не берет, а пятерки по всем предметам, просто какой-то Эйнштейн номер два!
И что оставалось после этого папе? Папа пил. Разумеется, не виски, как гои [1] , а масло, магнезию, таблетки. Жевал сухофрукты — по фунту в день, потому что постоянно страдал от запора. Материны метаморфозы и папашины проблемы с дефекацией — мама умеет летать, а папа со свечкою в заднем проходе газету читать — так я могу сформулировать, доктор, свои детские представления о них, об их свойствах и качествах. Пока суппозиторий медленно таял у него в прямой кишке, он заваривал в кастрюльке лист сенны — магический ритуал — закипание, помешивание дурно пахнущей жижи, фильтрование, вливание в организм с искаженным лицом. Проглотив отвар, он замирал над пустым стаканом, словно прислушивался к отдаленным раскатам в утробе, в ожидании чудесного действия. Я часто сидел и ждал вместе с ним, но чуда не происходило, во всяком случае, никаких внешних проявлений — как я ожидал, и никакого мгновенного исцеления, отмены приговора, избавления от чумы — о чем он молился. А когда по радио передали о первом испытании атомной бомбы, он отреагировал следующим образом:
1
Гой — нееврей (идиш).
— Может, хоть эта штука мне поможет.
Ко всему прочему, я был возлюбленным его жены.
И уж совсем усложняло ему существование то, что он и сам меня любил. Со мной он связывал надежды семьи приобрести наконец почет и уважение, иными словами, стать как все. Впрочем, пока я был маленьким, у отца это ассоциировалось исключительно с деньгами.
— Не будь тупицей, как папаша твой, не женись на красивой, не женись на любимой, а женись на богатой, — бывало, напевал он мне, когда я сидел у него на коленях. Нет, нет, он вовсе не хотел бы, чтобы на него посматривали свысока. Он работал не покладая рук, с надеждами на лучшую долю, коей сам удостоиться не рассчитывал. И никто не оценил его по-настоящему, не наградил по заслугам — ни мать, ни я, ни сестра моя (мужа которой он по сей день считает коммунистом, хотя он совладелец весьма успешного предприятия, производящего прохладительные напитки, и у него собственный дом в Вест-Оранже), и уж, конечно, ни это протестантское, с миллиардным капиталом учреждение, которое эксплуатировало его на всю катушку («Общество», как они любили себя называть).
«Самое щедрое финансовое общество в Соединенных Штатах», — так, я помню, назвал это папа, когда однажды привел меня, чтобы показать свое рабочее место — крохотный закуток с письменным столом и креслом — в огромном здании компании «Бостон энд Нордистерн Лайф». Конечно, при мне он отзывался о компании крайне уважительно. В конце концов, они платили ему даже во время Великой Депрессии, они снабжали его типографскими бланками с его именем и «Mayflower» [2] — своей (а значит, и его! Ха-ха!) эмблемой. А вершиной их щедрости были бесплатные весенние уик-энды для сотрудников и их жен в Атлантик-Сити (для тех, разумеется, кто успешно справлялся с планом реализации страховых полисов), в каком-нибудь модном гойском отеле, где их страшно пугали абсолютно все: портье, официанты, посыльные, не говоря уже о загадочных настоящих гостях отеля, проживающих там за свои кровные денежки.
2
Корабль, на котором первые переселенцы из Европы прибыли в Новую Англию в 1620 г.
В довершение всего он совершенно искренне верил в идею страхования, и это приводило к дополнительной нервотрепке, непроизводительным тратам сил и душевного здоровья. Собираясь после обеда опять на работу, напяливая пальто и шляпу, он шел не за тем, чтобы спасать свою душу, отнюдь — он шел спасать очередного бедного и несчастного, какого-нибудь сукина сына, у которого истекал срок страховки, а, значит, его жена и детки останутся без гроша, случись что с этим негодяем, или, как он любил выражаться, «когда на них закапает».
— Алекс, — говорил он, — человеку нужен зонтик в дождливый день. Ты не бросишь жену и детей под дождем без зонтика!
Меня, шестилетнего, его слова вполне убеждали, но совсем иную реакцию они вызывали у простоватых поляков, вспыльчивых ирландцев и неграмотных черномазых, населявших убогий квартал, отведенный ему «самым щедрым финансовым обществом в Соединенных Штатах».
Эти голодранцы смеялись над ним в своих бараках. Заслышав его, они швыряли в дверь пустые бутылки и орали: «Катись отсюда! Нас нет дома!», они науськивали своих собак на его толстый еврейский зад. Но несмотря ни на что, ему удавалось из года в год получать от компании за охват населения всеми видами страхования столько благодарственных писем и памятных медалей, что те занимали целую стену у нас в прихожей, где хранились коробки с пасхальной посудой и свернутые на лето «персидские» ковры. Раз уж он мог выжимать кровь из камня, почему бы и компании было не осчастливить его в ответ тоже каким-нибудь чудом? Почему бы президенту, если о таких достижениях слышали в главном офисе, не возвести его, простого агента с окладом пять тысяч, до управляющего окружным отделением с пятнадцатью? Как бы не так — они продолжали держать его на прежнем месте! Еще бы, кто еще соберет им такой урожай на безнадежной земле? К тому же в «Бостон энд Нордистерн» сроду не бывало управляющих евреев («Не совсем наши люди, дорогой», — как говорится в таком случае). И потом, мой папаша со своими восемью классами явно не тянул на Джека Робинсона [3] в страховом бизнесе.
3
Джек Робинсон (1919—1972) — знаменитый бейсболист, первый из чернокожих игроков, допущенных в высшую лигу.
Портрет Эна Эверта Линдебери, президента компаниии «Бостон энд Нордистерн», тоже висел у нас в прихожей. Отец получил эту рамочку с фотографией в награду, когда втюхал страховок на целый миллион долларов (а может, на десять миллионов?). «Мистер Линдебери», «Главный офис»… — мой папаша произносил это так, как «Рузвельт» и «Белый дом», а на самом деле он их всех ненавидел, и больше всех — самого гладкого белобрысого Линдебери с его безукоризненно правильной речью уроженца Новой Англии, с сыновьями в Гарварде и дочками, заканчивающими школу, — да всю эту мас-сачусетскую свору, забавляющуюся лисьей охотой и игрой в поло (это я однажды услышал под дверью родительской спальни)! И тем самым не позволяющую ему выглядеть героем в глазах собственной семьи. Какое негодование! Сколько ярости! И не на ком выместить, кроме себя: «Почему мне никак не сходить? Этот чернослив уже торчит у меня из задницы! Почему все время болит голова? Кому понадобились мои очки? Кто унес мою шляпу?»
Как и многие другие евреи его поколения, с тем же свирепым самоистязанием, мой папаша жертвовал собой ради семьи. То есть ради моей матери, моей сестры Ханны и особенно ради меня. Он мечтал, что если я не попаду в клетку, как он, а буду летать свободной птичкой, то тем самым избавлю и его от невежества, эксплуатации и безвестности. По сей день наши судьбы остаются перемешанными в моем воображении, и я, обнаружив в какой-нибудь книге место, поражающее своей логикой и смыслом, не перестаю сокрушаться: «Эх, вот бы ему это прочитать! Да, вот бы ему это понять!» Мне уже тридцать три, но если я говорю «вот бы ему», значит, меня не покидает надежда.