Шрифт:
Это случилось в начале моей службы, когда я прибыл из запасного полка в бригаду и попал в роту ПТР, вторым номером в расчет к Ване Шапкину. Правда, второй номер у него уже был – Черников – теперь он стал третьим. Я не обратил на это внимания, я на многое тогда не обращал внимания, и лишь потом это многое словно само собой проявилось, проступило в моем сознании, я словно заново вспомнил все это.
Впрочем, какое это имело значение: первый номер, второй или третий. Мы все были солдаты и попарно таскали нашу бронебойку, наше новое противотанковое ружье, а третий был на подмену. Нам некуда было деваться друг от друга, оно жестко
До сих пор на моем правом плече осталась метка от противотанкового ружья. До сих пор остро помнится, как мы носили ружье, и даже меньше – как мы из него стреляли. А сколько окопов отрыли мы для него – и буквой «Г», и подковой, сколько песка и суглинка, чернозема и камней выбросила моя зеркально отточенная саперная лопатка.
Командир отделения сержант Маврин заставлял нас рыть окопы поглубже. «Давай!» – кричал он зло, глядя серыми выпуклыми глазами. У него низкий, хриплый, сорванный голос. Говорили, что у него погибла в оккупации молодая жена. Он ненавидел врага истово, страстно, мы раздражали его: ему казалось, что в нас это чувство недостаточно сильно. Он весь горел – скорее отрыть окоп, скорее отстреляться, скорее на фронт, скорее, скорее!… «Давай!» – хрипел он сорванным голосом.
А взводный, лейтенант Коноплев, напротив, был спокойный и уравновешенный. Наша жизнь и так была напряжена до предела, и он никогда не гонял нас попусту, при каждом удобном случае давал отдохнуть. Но делал он это так естественно и оставался при этом так ровен и сдержан, словно это происходило само собой и совершенно его не касалось. Я сумел оценить взводного лишь через много лет. Не знаю, остался ли он жив, потом я потерял его из виду. С годами я вообще стал часто думать о командирах моей юности, от которых зависело многое в нашей жизни, а часто и сама жизнь.
Мы попарно таскали наше ружье, а третий был на подмену, мы рыли окопы для ружья и для себя, но мы были еще разобщены, мы еще не сумели оценить друг друга, не успели привыкнуть друг к другу, мы были чужими людьми.
Ваня Шапкин из Днепропетровска был первый встретившийся мне сверстник, уже освоившийся в армии. Он уже вошел в это, он уже все понимал. Он стал для меня примером. Мы были в одном расчете, мы ели из одного котелка. Это был первый человек в армии, к которому я испытывал дружеские чувства. Потом у меня были близкие, кровные друзья, и особенно один, навсегда оставшийся лежать на венгерской равнине и навсегда оставшийся со мной и во мне, все это было потом, но и после того я с удовольствием вспоминаю о Ване Шапкине.
И вот однажды, спустя неделю после моего прибытия в бригаду, когда мы рыли в подмерзающей осенней земле окоп и Черников отошел в сторону, Ваня Шапкин сказал мне (он чуть-чуть, самую малость, изящно заикался):
– Он т-тикать хочет, – Как? – не понял я. – Откуда?
– С-с армии.
– Да брось ты! – не поверил я.
Но слово было сказано, и я, взглянув на Черникова, вдруг заметил в нем не то чтобы только вялость, но безразличие ко всему вокруг, отрешенность. Но ведь этого было мало.
– Это он тебе сказал?
– Н-нет, я сам
И Черников, в осунувшемся лице которого еще угадывалась недавняя округлость, уныло глядя перед собой, начал равнодушно бросать со дна окопа комковатую осеннюю землю.
Выпал снег, присыпал лес, где мы жили, наши землянки. В городе он, конечно бы, растаял, а здесь удержался, потом подвалило еще, и быстро установилась зима.
Тут состоялись общие учения на несколько дней – «выход». Вся бригада покинула расположение, остались в опустевших землянках дневальные да освобожденные по болезни, – часто эти категории совмещались.
Мы шли по узкой лесной дороге, не умещаясь даже в шеренгу по четыре, ноги наши вязли в сухом, перетертом, как песок, снегу. Батальон перемешался, перетасовался и, взглядывая на солдат из соседней стрелковой роты, я всякий раз дивился несправедливости того, что они идут налегке, а мы тащим свои противотанковые ружья. Если бы мне так – забросил карабинишко за плечо и шагай себе, – я бы сколько угодно прошел, не пожаловался. Остальное – и вещмешок, и лопатка, и противогаз – у нас одинаковое. Даже когда меня подменяли, и я шел, как они, этот кратковременный отдых на ходу был смутно отравлен сознанием, что скоро мне брать ружье снова, и так без конца, никуда от этого не денешься.
Мы отошли от расположения всего километров пять-шесть. После десятиминутного привала Черников взял у Шапкина тяжелый ствол ружья, Ваня у меня коробку, я теперь отдыхал. Черников все выполнял безропотно, но как-то словно в полусне, безо всякой охоты и интереса, что, собственно, и отличает плохого солдата от хорошего. Он шел сейчас передо мной, и я смотрел на его косо заправленный за хлястик брезентовый ремень. Неожиданно он повернул голову и в его взгляде отразилась решительность.
– Товарищ сержант, – позвал он. – Товарищ сержант, разрешите выйти из строя… – и, не получив ответа, добавил жалобно: – Оправиться…
Сержант Маврин быстро глянул серыми выпуклыми глазами, прохрипел яростно:
– Привал же был!… – но смилостивился, разрешил. Черников передал мне ствол ружья:
– Подержи! – и соступил в снег, демонстративно подбирая полы шинели.
Мы еще долго шли по узкой лесной дороге, меняясь с Шапкиным коробкой и стволом, потом выбрались на шоссе, разобрались, построились. Бронебойщики соединили свои ружья, взяли на плечи. Теперь мы были неразрывны с Ваней Шапкиным, мы не могли бы расстаться ни на мгновение. Но нас объединяло не только тяжелое стальное ружье, нас объединяло нечто большее, и не только нас двоих, и не только друг с другом, я лишь теперь почувствовал это.
Сержант выходил на обочину, оглядывался несколько раз, а потом сплюнул и сказал:
– Нарочно отстал, гад. В расположение вернулся. Ну, погоди!…
Так бывало: во время учений слабаки не выдерживали, отставали, возвращались в землянку и там безо всякой радости ждали возвращения своих и расплаты.
– Вот гад!…
А мы с Ваней Шапкиным понимали, что подмены нам уже не будет, и это соединяло нас еще крепче. Мы уверенно шли в ногу, противотанковое ружье системы Симонова покоилось на наших плечах, оставляя на них памятную метку. По шоссе мела, свиваясь, поземка, – когда стихал ветер, она застывала и лежала прожилками на асфальте, – мы шли как по мрамору.