Смерть — дело одинокое
Шрифт:
— Что ж, я, конечно, не юный Давид.
— Господи! Ты даже и не Голиаф! Пока, малыш! Спешу к Фанниному холодильнику. Спасибо!
Она влепила мне такой поцелуй, что у меня чуть не лопнули барабанные перепонки, и умчалась.
Не оправившись от этого поцелуя, я кое-как добрался до кровати.
И напрасно.
Потому что мне приснился Сон.
Каждую ночь ко мне наведывался мелкий дождик, покапает за моими дверями, пошелестит несколько минут и пройдет. Я боялся выглянуть наружу. Вдруг там стоит промокший Крамли и сердито сверкает глазами. Или Формтень дрожит и дергается,
Каждый вечер я ждал, дождь проходил, и я засыпал.
Тогда начинался Сон.
Я — писатель, живу в маленьком зеленом городке в Северном Иллинойсе, сижу в кресле, таком же, какое осталось в пустой парикмахерской Кэла, вдруг кто-то врывается с телеграммой. В ней сообщают, что у меня купили сценарий за сто тысяч долларов.
Я сижу в кресле, ору от счастья, размахиваю телеграммой и вдруг вижу, что лица у всех в парикмахерской леденеют, словно вечной мерзлотой покрываются, и, хотя они пытаются с улыбками поздравлять меня, даже зубы у них выглядят как сосульки.
Я разом стал изгоем. Их дыхание обдает меня холодом. Я изменился навсегда. Прощения мне нет.
Парикмахер кончил стричь меня слишком быстро, будто я стал неприкасаемым. И я пошел домой, сжимая телеграмму в потных руках.
Поздно ночью на краю леса, недалеко от моего дома, — городок у нас маленький — раздался рев чудовища.
Я сел на кровати, и все мое тело будто покрылось кристалликами льда. Чудовище с рыком приближалось. Я распялил глаза и раскрыл рот, чтобы уши не заложило. Чудовище рычало все ближе, оно уже одолело пол-леса, ломая и сокрушая все на своем пути, подминая лесные цветы, распугивая кроликов и птиц, которые с криками взмывали к звездам.
Сам я не мог ни крикнуть, ни шевельнуться. Я чувствовал, как от лица отлила кровь. И видел на бюро рядом с кроватью праздничную телеграмму. Чудовище опять испустило истошный вой и снова пошло крушить все, перекусывая деревья своими страшными, как турецкий ятаган, зубами.
Я вскочил, схватил телеграмму, подбежал к двери, распахнул ее настежь. Чудовище уже вылезало из лесу. Оно стонало, ревело, заглушало своим грозным воем ночной ветер.
Я разорвал телеграмму на мелкие кусочки, выбросил их на лужайку и закричал:
— Я отказываюсь! Забирайте ваши деньги! Забирайте вашу славу! Я остаюсь здесь! Никуда не поеду! Нет! — И еще раз:
— Слышите, нет! Нет, нет! — И в заключение отчаянным голосом:
— Нет!
В динозаврьей глотке чудовища замер рык. Минуту длилась устрашающая тишина.
Луна спряталась за облака.
Я ждал, и пот замерзал у меня на лице.
Чудовище с шумом втянуло в себя воздух, выдохнуло его, повернулось и заковыляло обратно в лес: оно уходило все дальше, его было уже едва видно, оно исчезало бесследно. Над лужайкой, словно мотыльки, кружились обрывки телеграммы. Я закрыл и запер дверь и, не помня себя от облегчения, свалился в постель. Заснул я под утро.
Вот и сейчас, проснувшись от этого сна в своей кровати в Венеции, я подошел к двери и посмотрел на каналы. Что мне крикнуть им — этой темной воде, туману, песку на пляже, океану? Кто меня услышит, какое чудовище поймет мою «mea culpa» [128] , мой решительный отказ, мой протест против обвинений, мои доводы, что намерения
Крикнуть им: «Ступайте прочь! Я ни в чем не виноват! Я не должен умирать! И, ради Бога, оставьте в покое остальных!» Может быть, прокричать это?
128
Моя вина (лат.).
Я открыл рот, собираясь попробовать. Но рот у меня был забит пылью, которая каким-то образом все запорошила в темноте.
Я сумел только протянуть руку, как нищий, но пантомима эта, конечно, была бесполезной.
«Пожалуйста», — сказал я про себя.
И прошептал вслух:
— Пожалуйста!
А потом закрыл дверь.
И тут же в будке через дорогу зазвонил телефон.
«Не буду отвечать, — подумал я. — Это он. Ледяной человек».
Телефон продолжал звонить.
Нет, это Пег.
Телефон звонил.
Это он.
— Заткнись! — заорал я.
Телефон замолчал.
Не выдержав тяжести собственного тела, я рухнул в постель.
Стоя на пороге, Крамли недоуменно моргал.
— Господи помилуй! Вы знаете, который час?
Мы стояли, не спуская друг с друга глаз, словно боксеры, уже измотавшие один другого до одури и теперь не соображающие, куда бы упасть.
Я не мог придумать, что сказать, и потому произнес:
— «Слишком хорошо стали смотреть за мной в последнее время». [129]
129
«Слишком хорошо стали смотреть за мной в последнее время» — Шекспир. «Гамлет», акт II, сцена II. Перевод Б. Пастернака.
— Пароль верный. Шекспир. Входите.
Он провел меня через весь дом, туда, где, благоухая кофе, булькал на плите большой кофейник.
— Корпел допоздна над своим шедевром. — Крамли кивнул на пишущую машинку, видневшуюся в спальне. Из нее свисал длинный желтый лист — словно муза дразнилась, высунув язык.
— Пишу на казенной бумаге, на ней больше помещается. Мне, наверно, чудится, что если дойду до конца обычного листа, то и продолжать не стану. Господи, ну и видок у вас! Приснилось что-то страшное?
— Хуже не бывает! — И я рассказал ему свой сон — и про парикмахерскую, и про сто тысяч за проданный сценарий, и про ночное чудовище, и про то, как я кричал на него, а оно, стеная, удалилось, и я остался жив-живехонек.
— Надо же! — Крамли налил в две большие чашки чего-то густого и булькающего, как лава. — У вас даже сны интереснее, чем у меня.
— Но что сей сон значит? Что мы никогда ничего в жизни не добьемся? Если я и дальше буду бедствовать и не опубликую ни одной книжки, окажусь неудачником! Но выходит, если у меня купят роман, издадут его и на моем счете в банке заведутся деньги, я опять же оказываюсь неудачником, да? Значит, все друг друга ненавидят? А друзья? Умеют ли хотя бы они прощать? Вы старше меня, Крамли, растолкуйте мне этот сон. Почему чудовище хотело меня убить? Почему мне пришлось отказаться от денег? Что все это значит?