Смерть Егора Сузуна
Шрифт:
Если говорить откровенно, то Афонин был так же привычен Егору Ильичу, как кресло, которое стояло в его просторном кабинете.
«Вот что происходило со мной! – печально отмечает Егор Ильич. – Вот такая история!» После этого он отбрасывает мысли о прошлом и в упор смотрит на сегодняшнего Афонина, который по-прежнему что-то говорит и даже держит Егора Ильича щепоточкой пальцев за рукав кителя.
– Вот что, Афонин! – строго говорит Егор Ильич. – Нам надо с тобой серьезно потолковать. Пошли в кабинет!
– С удовольствием, Егор Ильич! – с готовностью отзывается Афонин. – Будет приятно послушать ваши замечания.
В
– Я слушаю вас!
– Что же, слушай, – чуточку грустновато произносит Егор Ильич. – Слушай. А для начала ответь на вопрос. Только без вранья, Афонин! Дал бы ты сегодня раствор на восемнадцатую стройку, если бы заранее знал, что я приеду на нее?
Прежде чем ответить, Афонин выдерживает небольшую паузу – как раз такую, какая необходима для того, чтобы стереть с лица ослепительно ласковую улыбку да убрать со лба деловито-озабоченные морщины.
– Дал бы, Егор Ильич! Нечего греха таить, дал бы раствор с утра, если бы знал, что вы приедете на стройку, – отвечает Афонин, и его глаза наливаются мутноватой влагой искренности. – Дал бы! – клятвенно повторяет он.
Егор Ильич чувствует, как по спине пробегает щекочущий холодок, а в груди тревожно ударяет сердце – он видит в глазах Афонина до боли знакомое, ненавистное, грязное. И это деланно серьезное лицо, и эта влага искренности в глазах, и прямой взгляд – все так знакомо Егору Ильичу, что у него сами собой сжимаются кулаки. «Ах, подлец!» – думает Егор Ильич.
Душераздирающая, слезная и самоотреченная искренность таких людей, как Афонин, – это один из надежных козырей в их игре, где ставка – кусок государственного пирога. Такие, как Афонин, очень точно знают тот момент, ту грань, за которой уже нельзя врать, и тогда они стараются подкупить искренностью. Они бьют себя кулаками в грудь, клянутся всеми богами и если понадобится, то ударяются в слезы: «Партию обманывать не могу! Прямо говорю – сплоховал! Готов нести за это ответственность!» – и ждут прощения, зная, что люди добры и многое прощают человеку за правду.
Афонин глядит на Егора Ильича с прежней слезливой самоотреченностью, сложив руки на животе, ждет, что Егор Ильич улыбнется, размягченный чистосердечным признанием, махнет рукой – хорошо, дескать, что не запираешься, Афонин, молодец, что не обманываешь, вижу, дескать, что ты, Афонин, искренний человек.
– Признаюсь, Егор Ильич! – кается Афонин. – Сплоховал.
Вот оно – сплоховал!
– Ну, хватит, Афонин! – хлопнув рукой по столу, говорит Егор Ильич. – Хватит лить слезу. Меня ею сегодня не проймешь… Отвечай еще на один вопрос. Знаешь ли ты, Афонин, что из-за раствора Лорка Пшеницын сегодня чуть было не ушел с работы? Ты знаешь об этом?
– А кто такой Пшеницын?
– Не знаешь Лорку Пшеницына! – легонько вздыхает Егор
– Ошибаетесь, Егор Ильич, – мягко возражает Афонин. – Всех рабочих комбината я знаю поименно.
Афонин словно не хочет понимать Егора Ильича. И это тоже знакомо, тоже прием, своеобразный козырь все в той же игре. Что бы ни говорил теперь Егор Ильич, Афонин будет принимать как ошибку, как обмолвку и станет отвечать такими словами, которые никакого отношения не имеют к существу дела.
– Хотите эксперимент, Егор Ильич? – по-прежнему ласково продолжает Афонии. – Покажите мне любого рабочего – и я скажу, как его фамилия, где живет, женатый или нет…
И ведь назовет фамилию рабочего, скажет, где живет, женат или холост – выучил наизусть, зная, что может понадобиться.
– Ну, хорошо, Афонин! – медленно произносит Егор Ильич. – На вопросы ты ответил, теперь слушай… Завтра мы придем с прорабом Власовым и возьмемся за твои дела. Я бы мог это сделать и один, но мне надо, чтобы рядом был прораб Власов. И лучше бы, Афонин, ты написал заявление. Дескать, прошу уволить по собственному желанию… Все!
Егор Ильич застегивает пуговицы воротника, хочет подняться, но внезапно меняет решение и снова круто поворачивается к Афонину.
– Думаешь, если ушел на пенсию, так и нет Егора Сузуна? – с усмешкой говорит он. – Думаешь, что Сузун теперь только для того, чтобы выбивать из тебя машину раствора? Ошибаешься, Афонин! Не для того я езжу на стройку… Конечно, на стройке я лицо неофициальное, никто, как говорится, а ведь остаюсь Егором Сузуном! На пенсию меня послать можно, а изменить нельзя… Вот теперь все, Афонин! Все!
Егор Ильич поднимается и уже больше не интересуется тем, что происходит с директором Афониным. Он как бы не видит, что Афонин бледнеет, порывисто вскакивает, не слышит его удивленного возгласа. Егора Ильича уже нет в кабинете директора комбината. Он уже там, где на желтой земле под желтым солнцем сгибается высокий кран, и стучат кирпичи, и танцует фокстрот Лорка, и ходит довольный Власов.
Забыв о директоре Афонине, Егор Ильич выходит из кабинета, останавливается на крыльце конторы и достает из кармана носовой платок. Он вытирает руки, затем поднимает голову и оглядывается. По пыльной дороге идут самосвалы. Один за другим, урча и вздрагивая от нетерпения. Им, самосвалам, надо торопиться, так как день уже полыхает высоким солнцем. Егор Ильич провожает их взглядом, и ему кажется, что в каждом самосвале сидит за рулем Николай Зверев. Этого, конечно, не может быть, но думать о том, что за рулем каждого самосвала сидит Николай Зверев, до веселости приятно.
Егор Ильич спускается с крыльца, идет к воротам, поднимает руку, и сразу же останавливается один из самосвалов, из кабины выглядывает узкоглазое бурятское лицо, слышен веселый ломаный голос:
– Куда едем, Егор Ильич? На стройку?.. Садись, подвезем! Дорога будет короче, если поедем двое…
Дорога действительно будет короче, если они поедут вдвоем!
– Здорово, Арсалан! – говорит Егор Ильич, забираясь в кабину.
Два часа пятьдесят минут