Смерть Егора Сузуна
Шрифт:
– Я слушаю, Егор Ильич, – говорит Иван Васильевич.
– Тебе известно, что почти каждый день восемнадцатый объект с утра остается без раствора? – спрашивает его Егор Ильич и прищуривается. – Тебе известно, что я почти каждый день путем грязных махинаций выбиваю из Афонина строительные материалы?
– Власов мне сообщил об этом!
– Ну и…
– Горком намерен слушать Афонина на бюро.
– Когда?
– В августе.
Больше Егору Ильичу ничего не надо! Собственно, даже ответы на вопросы его не интересуют. Ведь главное в том, каким тоном Иван отвечает. А отвечает он спокойно, мирно и неторопливо. На лице Ивана Васильевича написаны
Егор Ильич искоса смотрит на Ивана Васильевича и чувствует, как его охватывает гнев. Нет ничего страшнее спокойствия, властной умудренности, всезнайства, черт возьми!
– Ты мне не нравишься, Иван! – жестко говорит Егор Ильич и поднимается с кресла. – Ты стал спокойный как сфинкс! А ну-ка, отвечай, откуда это у тебя? – Егор Ильич требовательно, испытующе смотрит в глаза секретаря: Егор Ильич прямой, негнущийся, как бы застывший. Глаза у него пронзительные, рот твердо сжат, лоб пересекает глубокая вертикальная складка. – Отвечай, откуда это у тебя?
Иван Васильевич опускает голову. Что он может ответить на вопрос Егора Ильича? Минуту назад он был глубоко уверен в том, что знает, как быть и как поступать с директором Афониным, а вот теперь не знает. Иван Васильевич однажды говорил друзьям, что ему легче отвечать за самые страшные грехи перед партийной комиссией, чем пять минут стоять перед очами Егора Ильича, будучи повинным в мелочи.
– Спокойствие опаснее холеры! – жестко продолжает Егор Ильич. – Оно передается от человека к человеку с быстротой электрического тока. Если секретарь горкома спокойно говорит о прохвосте Афонине, о нем спокойно говорит весь город… Ты понимаешь это, Иван? Ну, отвечай!
– Понимаю!
– Тебе надо знать, какой вред приносит делу Афонин… Потому садись и слушай!
Об Афонине Егор Ильич рассказывает сжато, энергично и зло. Он взмахивает правой рукой, ходит по диагонали кабинета, иногда останавливается против секретаря. Егор Ильич говорит о прорабе Власове, Лорке Пшеницыне и даже о стриженом потешном шофере. Ему кажется, что все это важно для понимания директора Афонина.
– Вот такие дела! – заканчивает Егор Ильич и снова садится в мягкое кресло. Он достает из кармана трубку, набивает табаком, прикуривает. Егор Ильич теперь может помолчать, чтобы Иван Васильевич обдумал рассказанное. Он только иногда поглядывает на секретаря, который ходит по мягкому ковру.
В молчании проходит несколько минут, затем Иван Васильевич останавливается, поднимает голову.
– Егор Ильич, я завтра еду с вами на стройку! Возьмете?
– Возьму! – отвечает Егор Ильич, но вдруг опять прищуривается, живо повернувшись к секретарю, приказывает: – А ну, Иван, возьми бумагу и ручку.
Секретарь садится за стол, берет ручку, кладет перед собой лист бумаги.
– Пиши крупными буквами: «Не будь спокойным!»
Секретарь пишет.
– Открой стол!
Иван Васильевич открывает.
– Клади бумагу наверх. Теперь
И только теперь Егор Ильич едва приметно улыбается. Он закусывает крупными зубами черенок трубочки, выпустив густое облако дыма, барином разваливается в кресле. Он даже закидывает ногу на ногу.
– Слушай, Иван! – оживленно произносит он. – Все забываю тебя спросить… Ты знаешь, что такое седло дикой козы? С чем его едят и вообще что это такое-разэтакое!
– Не знаю, Егор Ильич! – недоуменно отвечает секретарь. – Никогда не едал!
И тогда Егор Ильич звонко шлепает ладонью по хромовой голяшке сапога.
– Ах, мать честная! – огорченно восклицает он. – Ах, черт возьми! А ты, может, знаешь, кто едал его?
– Не знаю, Егор Ильич!
Проходит несколько минут, и лицо Егора Ильича делается почти грустным. Покачав головой, он шепчет:
– Эх, мать честная! Так и помрешь, не попробовав седла дикой козы!
– Ну, я пошел! – говорит Егор Ильич, легко поднимаясь с места. Он тепло пожимает руку секретарю, прямой и повеселевший, твердой походкой выходит в приемную. Наташа все еще печатает речь Ивана Васильевича; увидев Егора Ильича, она опускает голову, мочки открытых ушей становятся розовыми – девушка краснеет. Егор Ильич бросает взгляд на брошку – большую и яркую, – на лицо Наташи, и его внезапно пронзает мысль: ведь может быть и такое, что брошка и не велика. Он вспоминает, что в его времена носили платья до щиколоток, что и сам он пяток лет назад ходил в широченных брюках и ничего смешного в этом не видел. А в годы его юности носили сапоги гармошкой, шляпы-капотье и тросточку. Шляпа-канотье и тросточка Егору Ильичу не нравились, а вот о сапогах гармошкой он на заре туманной юности мечтал.
Перед мысленным взором Егора Ильича появляется Петр Верховцев, который желчно и неумно ругает молодежь. «Боже! – думает Егор Ильич. – А ведь я похож на Петьку! Чем я отличаюсь от него, когда пилю Наташу? И чем плохо в общем имя Мэри? Обычное, хорошее имя!» Чувствуя, что смущается – ну точь-в-точь как Наташа, – Егор Ильич торопливо подходит к ней, наклоняется и заботливо заглядывает в милое лицо.
– Ты вот что, Натаха! – с ворчливой лаской говорит он. – Ты сама реши, хороша ли брошка… Ты, Натаха, плюнь-ка на мои советы! Мало ли что эти пенсионеры накаркают!
После этих слов Егор Ильич как-то бочком выбирается из приемной и, мельком оглянувшись, видит широко открытые, сияющие Наташины глаза.
– Вот какая положения! – смешливо ворчит он себе под нос.
Егор Ильич выходит на улицу, останавливается и снова добро улыбается. «Открыт этот самый семафор, открыт!» – думает он и неторопливо идет домой. Уличный поток пешеходов уже притих, так как время среднее – до конца рабочего дня еще немало, но день уже кончается. Егору Ильичу непривычно идти в это время по притихшей улице.
Четыре часа тридцать пять минут
В отдельном доме на тихой и узкой улице живет старинный друг и приятель Егора Ильича Василий Васильевич Сыромятников. Четыре года назад он ушел на пенсию и теперь редко показывается в городе, все больше сидит в качалке под старым тополем, испещренным солнечными тенями. К сыромятниковской качалке ведет по садику узенькая, посыпанная песком тропинка, и когда Егор Ильич шагает по ней от калитки, он испытывает странное и неприятное чувство.