Смерть героя
Шрифт:
Правда, ни добрейшему папаше, ни Джорджу Огесту не пришлось участвовать в мировой войне…
Задача, как видите, почти неразрешимая — без сомнения потому, что вопрос поставлен неправильно. Попробуем выразить то же самое по-другому.
Разве мы не можем, не мудрствуя лукаво, предположить, что хорошую жизнь прожила та чета, которая жила счастливо?
Тут встает не только вопрос summum bonum или высшего блага, о котором столько спорили в старину философы, есть еще иная трудность: кто может рассудить, счастлив или несчастлив другой? Да есть ли оно на свете, счастье? А если и есть, можно ли утверждать, что именно вот такой счастливой жизни вы и хотите для себя? Хотели бы вы быть
Конечно, найдется сколько угодно охотников с жаром советовать или с важностью наставлять нас, как именно следует поступать, чтоб быть счастливым. Существует, к примеру, пресловутая коллективная мудрость веков, воплощенная в религиозных и философских учениях, в законах и обычаях нашего общества. Экая неразбериха! Лавка старьевщика, набитая завалявшимся пропыленным хламом! И как бы там ни было, «коллективная мудрость веков» — лишь одна из бесчисленных уловок, при помощи которых правительство дурачит англосаксов, внушая им, будто они — народ свободный, просвещенный и счастливый.
Но довольно этих хитроумных и бесплодных рассуждений… Важно одно: были ли Джордж и Элизабет (просьба в данном случае видеть в каждом из них не просто отдельную личность, но тип) лучше подготовлены к чувственной любви, чем их предшественники, были ли они умнее в этих делах или напутали еще больше? Верно ли, что свободная игра страстей и ума — залог более счастливой близости мужчины и женщины, чем система всяческих запретов и табу? Свобода против Ограничений. Мудрая Неразборчивость против Единобрачия. (Это превращается в трактат Нормана Хейра192!)
Тут я, конечно, вступаю в спор — если не вступил давным-давно — с добродетельным британским журналистом. Сей Джентльмен тотчас сообщит нам, что о чувственной любви уже и так написаны горы книг, что задумываться о половой жизни нездорово и отвратительно, что единобрачие установлено религией и законом, а потому должно оставаться священным, и прочая, и прочая, и что оно-то, единобрачие, и есть идеальное разрешение всех возникающих в данной области вопросов, и прочая, и прочая. Более того, в тех немногих случаях, когда брак оказывается неудачным, следует почаще обмывать половые органы холодной водой, а также на все лады гонять всевозможные мячи при помощи разнообразных палок и ракеток, в некоем подобии сражения; убивать мелких зверьков и птиц; играть в бридж по маленькой; избегать танцев и французского вина; хлеб с маслом посыпать селитрой; аккуратно посещать церковь и подписаться на добродетельный печатный орган нашего добродетельного журналиста…
На все это можно возразить, к примеру:
что без частых и доставляющих удовольствие половых сношений жизнь взрослого человека искалечена и безрадостна;
что общество лицемерно требует на людях избегать каких-либо разговоров и упоминаний о половой жизни, однако, все мы, включая добродетельного журналиста, немало о ней думаем;
что спорт и аскетизм, предписываемые как лекарство от неудачного брака, помогают лишь тем, кто от природы ненормально холоден;
и что по милости этих-то лекарств, вкупе с системой разделения полов, экономическими трудностями и дикими предрассудками, главным образом и появляются портреты Дориана Грея и пучины одиночества, — чем весьма напуган и разгневан наш добродетельный журналист.
А посему мы дружно даем добродетельному британскому журналисту хорошего пинка в то место, где пребывают его мыслительные способности, и возвращаемся к нашим рассуждениям.
Матерь Энеева рода, отрада богов и людей, Афродита, Ты, что из священной своей обители с жалостью взираешь на скорбные поколения мужчин и женщин, и все вновь осыпаешь нас розовыми лепестками утонченного наслаждения, и ниспосылаешь нам блаженный сон, не оставь нас вовеки, о богиня, одари счастьем тех, кто чтит Тебя и взывает к Тебе! Утоли нашу жажду, несравненная дочь богов, ибо мы жаждем красоты.
До которой папе и маме Хартли и прочим им подобным поистине как до звезды небесной далеко…
Я говорю от имени военного поколения. J'aurais pu mourir; rien ne m'e t t plus facile, J'ai encore crire ce que nous avons fait… (Bonaparte Fontainebleau — admirez l' rudition de l'auteur!)193.
Но отчего нам скорбеть, о Зевс, и отчего радоваться? Отчего рыдать, отчего насмехаться? Что такое поколение людей, стоит ли его оплакивать? Как листья, как листья на деревьях,194 возникают, распускаются и опадают поколение за поколением, говорит поэт. Нет! Как крысы на утлом корабле Земли, что несется сквозь звездный хаос навстречу неизбежной судьбе своей. Как крысы, мы плодимся, как крысы, деремся за кусок пожирнее, как крысы, грыземся друг с другом и убиваем себе подобных… И — о бурное веселье! — раздается голос некоего последователя Фомы Аквинского195:
— Мир вам, влюбленные, спи с миром, о Джульетта!
В ту пору, о которой я пишу, — года за три — за четыре до войны, — все, что касается секса, занимало молодых мужчин и женщин не меньше, чем в наши дни или в любое другое время. Они бунтовали против домашнего очага с его извечной моралью, «предписывающей продолжение рода», — установка, при помощи которой государство превращает всех взрослых граждан в пролетариат в самом прямом смысле слова196 — в простых производителей потомства. И почти в такой же мере они бунтовали против «идеализма» Теннисона и прерафаэлитов, для которых любить, кажется, только и значит — держась за руки, прогуливаться в садах Гесперид.197 Но, не забудьте, фрейдизм (не путать с Фрейдом, об этом великом человеке все говорят, но никто его не читает) в ту пору почти еще не был известен. Люди еще не додумались все на свете переводить на язык сексуальных символов, и если вам случилось поскользнуться, наступив на банановую кожуру, никто не спешил объяснить вам, что в этом выразилось ваше тайное желание подвергнуться операции, без которой человек не может перейти в магометанскую веру. Люди думали, что заново открыли, как много значит чувственная сторона любви; им казалось, что при этом они не утратили и нежности, без которой ведь тоже нельзя, и сохранили мифотворческий, поэтический дар влюбленных — источник того, чему имя — красота.
В конце апреля Джордж и Элизабет поехали в Хэмптон Корт. Встретились около девяти утра на вокзале Ватерлоо, доехали поездом до Теддингтона и пошли через Буши-парк. Они захватили с собой очень скромный завтрак — и от безденежья и потому, что оба разделяли пифагорейское заблуждение, будто в еде необходима умеренность.
Они шли по траве длинными вязовыми аллеями.
— Какое небо голубое! — сказала Элизабет, запрокинув голову и вдыхая весеннюю свежесть.
— Да, а посмотрите, как сходятся вершины вязов, — настоящие готические арки!
— Да, а смотрите на молодые листочки — какая ослепительно яркая, нетронутая зелень!
— Да, и все-таки сквозь листву еще виден стройный остов дерева: юность — и старость!
— Да, и скоро зацветут каштаны!
— Да, а молодая трава такая… Смотрите, Элизабет, смотрите! Лань! И два детеныша!
— Где, где? Я не вижу! Да где же они?!
— Вон там! Смотрите, смотрите, бегут направо!
— Да, да! Какие забавные эти маленькие! А какие грациозные! Сколько им?
— Я думаю, всего несколько дней. Почему они такие красивые, а грудные младенцы так безобразны?