Смерть и прочие неприятности. Opus 2
Шрифт:
Ева часто ловила себя на том, что у ее внутреннего голоса проскальзывают интонации Мэта.
Это пугающе не пугало.
— Ты не веришь, что я уйду, — сказала она, сев, чтобы не смотреть на Герберта снизу вверх.
— Я надеюсь. — Он держался, как самурай — прямая спина, руки на коленях; в глазах, что полумрак выкрасил в почти серый, таяла печаль. — Но если сможешь… если получится… я тебя отпущу. Раз ты уверена, что там тебе будет лучше.
Ответ он прочел в ее молчании.
Она хотела обнять сестру и услышать ворчание родителей. Хотела еще не раз выпить с однокурсниками за закрытую сессию и поесть суши. Хотела закончить колледж, вдохнуть запах свежевыданного диплома, найти свое имя в списке поступивших в консу — московскую, и никакую другую. Хотела
Казалось бы, мелочи. Но из этих мелочей складывалась жизнь, ее жизнь, которую она вернула с таким трудом. И по ту сторону границы миров их оставалось слишком много, чтобы ими можно было пренебречь.
— Иди сюда, — сказал Герберт — и она подчинилась.
На четвертый раз в рутину превратилось все, кроме ночей, которые они теперь тоже делили на двоих. На четвертый раз было не менее больно: от осознания, что завтрашней может уже не быть. Ни одежды, разбросанной прямо по полу, привнося в когда-то безликую спальню еще капельку жизни. Ни касаний, трепетных и требовательных. Ни переплетения пальцев в миг, когда и без того сбившееся дыхание перехватывает от странного ощущения заполненности — там, где в другое время ты и не думаешь ощущать жадную, тянущую пустоту. Ни краски, которую так непривычно было видеть на его бледных щеках, и блеска во взгляде, где вместо льда тихо гас голубой огонь.
Навсегда.
— Ты — единственное, о чем я буду по-настоящему жалеть, — сказала она, лежа под ним, пока звездные пряди в его волосах щекотали ей щеки. Кожа к коже, шрам к шраму: его — от стали, и ее — от серебра и рубина, больше не пульсировавшего в ее груди. — Что я оставлю тебя одного.
Герберт убрал «имплантат» сразу, как убедился, что без рубина его принцесса не обратится в тыкву. Боль в грудной клетке мучила Еву еще с неделю. Всю процедуру она провела в отключке, но когда тебе фактически заново выращивают часть грудины, которую некроманту для вживления рубина пришлось удалить, это не может пройти бесследно. Даже если в деле участвует магия.
— Как-нибудь справлюсь. — Кончики его пальцев тихо гладили ее скулы, губы, лоб: точно он был скульптором, что пытался запомнить очертания ее лица. — В конце концов, на мне теперь еще Ковен и Звезда Магистров. Хватит дел, в которых можно прятаться от разбитого сердца. Может, в один прекрасный день смогу дописать хоть одну работу, не поплакав над ней.
Ирония почти скрыла боль. Гербеуэрт тир Рейоль, владыка Шейнских земель, которого после смерти королевы, призыва Жнеца и сотворения первого в истории разумного умертвия спешно повысили с поста Восьмой Звезды Венца Магистров до Первой (сделав таким образом самым юным главой Венца и Керфианского Колдовского Ковена за всю историю), все еще редко позволял себе быть уязвимым. Даже перед ней. Даже когда они лежали в постели нагими, когда кто угодно покажется уязвимым.
— Мне кажется, я буду плакать по тебе в каждой ноте. До конца жизни.
— Если будешь меня помнить. Если Мэт не врал.
В первый подобный разговор она тоже плакала — больше плакала, чем говорила. Слезы казались искреннее и уместнее любых слов, звучавших невыносимо фальшиво и наигранно, словно в дрянной мелодраме. В четвертый — уже нет. И мелодрама оставалась такой же дрянной, но сказать то, что она могла не сказать больше никогда, было необходимо.
В конце концов, он же смог объяснить, почему одинокий мальчик, избранный Смертью, еще недавно не желавший и слышать о ее уходе, сам, спокойно (как мог) толкнул ее уйти.
— Не надо, — не дождавшись ответа, сказал Герберт. — Не надо плакать. Тем более до конца жизни. — Перекатившись на край постели, он потянулся к тумбочке. Верхний ящик открылся с легким шуршанием дерева по дереву, почти растаявшим в шуршании углей. — Как ты и говорила, тебе семнадцать. Мне немногим больше. Вероятность, что через год мы не разругаемся в прах, учитывая мой восхитительный характер и твой исключительно кроткий нрав, не слишком велика. Вероятность, что через год ты не затоскуешь по родным и родному миру и не возненавидишь меня за это, тоже. — Достав знакомый пузырек зеленого стекла, он педантично отмерил тягучее темное зелье в серебряную ложку, привычно пойманную из воздуха; жест приправила терпкость разнотравья, примешавшаяся к вербене, которой всегда пахла его постель. — Я не хочу ломать твою жизнь. Даже учитывая мой восхитительный характер.
Он говорил так просто, будто они обсуждали персонажей очередной просмотренной анимешки. И знаая, что ему так же хочется верить в свои доводы, как и ей — пока Герберт поил ее с ложки, отсекая ей вероятность вернуться в свой мир будущей матерью-одиночкой, Ева ощущала горечь, которую не могла заглушить пряная сладость микстуры.
Больше всего на свете Гербеуэрт тир Рейоль боялся двух вещей. Первая — стать таким, как Айрес. Заставлять других жить его желаниями, не считаясь с ценой, платить которую придется не ему. Вторая — снова оказаться преданным: игрушкой, брошенной, как только в ней отпала нужда, опять купившейся на фальшивку. Обменом Ева предоставила самое убедительное доказательство из всех возможных; она может уйти, и это не отменит того, что она любит его — до тошнотворного штампа «больше жизни».
Того, кого любишь, тоже можно покинуть. Так же, как он ушел от нее навстречу Жнецу. В конце концов, он и сам не собирался оставлять родину и магию ради чуждого ему мира.
Ева тоже это понимала.
— Обещай, что будешь счастлива, — сказал он, затыкая пузырек пробковой крышкой.
— Что не будешь одна.
— Что найду кого-то не столь исключительного и венценосного, зато не настолько сноба? — Ева плотнее прижала к груди покрывало. Вся история их взаимоотношений не мешала ей стесняться наготы, света и его взгляда, как только мысли переставала вытеснять эйфория. — Та еще задачка, но постараюсь. — Ее губы были сладкими, когда она провела по ним языком. «Чтобы выпить лекарство, ложку сахара добавь», как пела лучшая в ее мире няня… — И ты… обещай мне.
Говорить было еще горше, чем слушать. Но она знала, что это правильно. Прощание без обид и собственничества. Свобода. Демократия.
Неважно, что сердце, лишь привыкающее заново чувствовать и болеть, идет мелкими трещинами, стоит только представить, что Герберт смотрит так, как сейчас
— не на нее.
— Обещай, что не зароешься снова в свои книги. Даже когда меня не будет рядом, чтобы оттаскивать тебя от работы. — Ей казалось, еще немного, и слова упадут на простыни самоцветами, рубиновыми каплями — цвета крови, которой стоило каждое из них. — Что будешь жить по-настоящему. Что найдешь кого-то вместо…
Изрезанная ладонь зажала ей рот за миг до того, как ее губы все-таки задрожали.
— Я буду проводить с живыми не меньше времени, чем с мертвыми, — сказал Герберт. Голубой огонь в его глазах не допускал возражений. — Это я могу обещать.
Когда ее опрокинули на подушки — падая навстречу запаху вербены и сладости, не имевшей никакого отношения к зельям, Ева закрыла глаза.
Он понял ее, как она понимала его. И оба они понимали слишком много и слишком хорошо, чтобы у их сказки мог выйти тот счастливый конец, на который надеялись все. Включая их самих.