Смерть как искусство. Том 1. Маски
Шрифт:
Настя молча кивнула.
– Тогда у вас наверняка появились вопросы, они неизменно появляются у всех, кто слышит об Эльвире. Вы не стесняйтесь, спрашивайте, мне скрывать нечего.
Ну, что ж, раз он сам предлагает… В любом случае, лучше спросить, чем строить беспочвенные догадки, которые к тому же могут оказаться неверными.
Они сидели в кабинете Богомолова, освещаемом только настольной лампой, и Настя не очень хорошо видела выражение лица Антона Сташиса. Что было на этом лице? Готовность к откровенности? Или напряженная собранность перед тем, как солгать? А может быть, не спрашивать? В самом деле, какая ей разница, почему Антон принимает услуги жены того, кто отнял у него мать его детей? Может, он беспринципный. А может, просто в отчаянном положении и уже не выбирает средств решения
– Я понимаю, что вам этот вопрос, наверное, задавали тысячу раз, – начала она издалека.
– Вы хотите спросить, почему я принял помощь Эльвиры, и не коробит ли меня такая ситуация?
– Да, именно об этом я и хотела вас спросить.
– Не коробит. – Антон встал с кресла и прошелся по кабинету. – И тут есть два обстоятельства. Первое: у меня не было другого выхода. Не сочтите это напоминанием вам о возрасте, но в вашем поколении, наверное, было много людей, которые любят свою работу и ничем другим заниматься не хотят. Сегодня таких намного меньше, во всяком случае, у нас в розыске. Считайте, что я – ископаемое, музейный экспонат. Но я не хотел менять работу, а сочетать службу в розыске с воспитанием маленьких детей без посторонней помощи невозможно. Я честно пытался, вы не думайте, что я сразу опустил руки. Я пытался. И не смог. Не получилось у меня. Эля в этом смысле оказалась моим спасением. И второе: это было нужно и продолжает быть нужным самой Эльвире. Она чувствует себя виноватой за то, что сделал ее муж. У нее душа болит за моих детей, она страдает, она переживает. И помощь свою предложила от чистого сердца. Так почему бы мне эту помощь не принять? Она помогает мне растить детей, я помогаю ей обрести душевный покой.
– А вы не думали о том, что будет, если она соберется замуж? – осторожно спросила Настя. – Вы показывали мне ее фотографию, ваша Эльвира – очень красивая женщина, и брачных предложений у нее наверняка будет много, тем более что она, как я понимаю, человек далеко не бедный. Что вы тогда будете делать?
– Понятия не имею – тяжело вздохнув, развел руками Антон. – Я каждый день жду, что что-нибудь подобное начнет происходить. У меня нет денег на платную няню.
– Сколько лет вашей Эльвире?
– Тридцать пять. Я понимаю, о чем вы: ей пора заводить собственных детей, возраст уже критический. Ну, что ж, если она решит оставить работу у нас, я приму это как очередное обстоятельство моей неуклюжей жизни. Но прожить-то свою жизнь я все равно должен, я же не могу бросить ее на полпути и сказать: она мне не нравится, она мне надоела, заверните мне какую-нибудь другую, посимпатичнее, повеселее, полегче. Если случится – значит, случится, тогда и буду думать, что делать. Я ведь человек здравый, Анастасия Павловна, я понимаю, что мне нужно протянуть еще как минимум десять лет, пока Степке не исполнится четырнадцать, хотя четырнадцать – это очень плохой возраст, за парнем нужен глаз да глаз, так что лучше бы Эля проработала у меня лет пятнадцать. Но я отчетливо понимаю, что это невозможно. Человек не может испытывать чувство вины на протяжении пятнадцати лет. Даже если она не соберется замуж, ей просто надоест бесплатно работать ради чужих детей и совершенно постороннего мужика. Правда, она очень любит моих детей, очень к ним привязана, но как надолго хватит этой любви и привязанности?
– А вы не думали… – Настя запнулась, подыскивая слова. То, что она хотела спросить, было совершенно бестактным. Но спросить очень хотелось. – Вы и Эльвира…
– А, – засмеялся Антон, – я понял. Вы хотите узнать, не было ли у меня мысли жениться на ней? Отвечаю: нет. Не было. Эльвира очень красивая и очень добрая, она любит моих детей, но я для нее не мужчина, точно так же, как она для меня – не женщина. Во всяком случае, за те два года, что мы знакомы, я ни разу не посмотрел на нее с мужским интересом.
– А почему? – с любопытством спросила Настя. – Вы же сами сказали, что она красивая и добрая. Так почему бы нет?
– Просто потому,
– Спасибо, Антон.
– За что?
– За искренность. И простите меня, я полезла не в свое дело, но мне правда очень хотелось понять вас. Так вы категорически отказываетесь уходить сейчас домой?
– Категорически. Дома Эля, мне не о чем беспокоиться. Что у нас на сегодняшний вечер по плану?
– У нас, – Настя полистала блокнот, – сегодня звуковики и осветители, которых не было в понедельник и которые ведут сегодняшний спектакль. Кстати, спектакль вот-вот начнется, так что минут через пятнадцать можно начинать их отлавливать. Знаете, Антон, я все никак не могу привыкнуть к тому, что технический прогресс добрался до театра. Я хорошо помню театр своего детства и своей юности, тогда была осветительская ложа, в ней сидели специальные люди и вручную наводили прожекторы на разные части сцены. А теперь все заведено в компьютер и управляется автоматически. Вам моего удивления не понять, вы – дитя прогресса.
– Может, и так, – согласился Антон, – но для меня тоже было шоком, когда мы с вами пришли в будку Аллы Михайловны, осветителя, а она сидела и кроссворды там разгадывала, а прожектора двигались сами по себе. Я, честно говоря, обалдел от изумления. И в тот момент я понял вас.
– В каком смысле?
– Ну, вы с самого начала все время сомневались, что сможете разобраться в театре, а я не понимал, чего вы боитесь и что тут такого сложного. А в тот момент понял. Меня прямо как по башке шарахнуло. И еще меня их сленг убивает; когда театральные деятели между собой разговаривают, я вообще ни слова не понимаю.
Да, насчет сленга Антон прав, Настю тоже это смущает. И кстати, сам Антон, насколько она успела заметить, профессиональным сленгом розыскников тоже отчего-то не пользуется. Ни разу за все дни, что они проработали вместе, Настя не слышала от него ни одного слова о «терпилах», «износах», «парашютистах», «подснежниках» и «недоносках». И Сережка Зарубин тоже отмечал эту его особенность. А что, если спросить?
– Я – приверженец марксистско-ленинской философии, – со смехом пояснил оперативник. – Помните: бытие определяет сознание? Нет, я, конечно же, пользуюсь выражениями, принятыми в нашей профессиональной среде, но только если они не касаются человека. И я, точно так же, как все, называю пистолет «волыной» и бегаю «получать корки», но никогда не скажу «обезьянник», потому что там находятся люди, живые люди, и к ним нужно относиться как к людям, а не как к обезьянам. Не зря же говорят: как корабль назовешь, так он и поплывет. Если называть людей, тем более погибших, пренебрежительными выражениями, очень скоро и относиться к ним начинаешь пренебрежительно, а это для меня неприемлемо. Каждый человек – это целый мир, неповторимый и уникальный, даже если этот человек совершил преступление. Я не говорю, что преступников надо жалеть, ни в коем случае, но, если начать относиться к ним как к быдлу, очень скоро такое же отношение сформируется и к потерпевшим, и ты перестанешь им сочувствовать, а потом начнешь точно так же думать и о коллегах, и о соседях, и о членах собственной семьи. Тут только начни – и остановиться уже невозможно. Знаете, что случилось с моей сестрой?
– Знаю, – кивнула Настя.
– Мне нестерпима мысль о том, что кто-то мог назвать ее «парашютисткой». А ведь называли, я сам слышал. Мне было очень больно. А про мою маму оперативники сказали «висельница». – Антон повернулся к Насте лицом, и ей показалось, что он сильно побледнел. Хотя в комнате царил полумрак, и она не была уверена. – Знаете, я в тот момент их чуть не убил. Я уже был слушателем и знал, что буду работать в розыске. Вот тогда я твердо решил, что ни при каких условиях не только не скажу вслух, даже мысленно не назову человека каким-нибудь гадким пренебрежительным словом. Вот такое я ископаемое. Ну что, Анастасия Павловна, вам теперь будет труднее со мной работать?