Смерть как искусство. Том 2. Правосудие
Шрифт:
– Тридцать пять. Я понимаю, о чем вы: ей пора заводить собственных детей, возраст уже критический. Ну, что ж, если она решит оставить работу у нас, я приму это как очередное обстоятельство моей неуклюжей жизни. Но прожить-то свою жизнь я все равно должен, я же не могу бросить ее на полпути и сказать: она мне не нравится, она мне надоела, заверните мне какую-нибудь другую, посимпатичнее, повеселее, полегче. Если случится – значит, случится, тогда и буду думать, что делать. Я ведь человек здравый, Анастасия Павловна, я понимаю, что мне нужно протянуть еще как минимум десять лет, пока Степке не исполнится четырнадцать, хотя четырнадцать – это очень плохой возраст, за парнем нужен глаз да глаз, так что лучше бы Эля проработала у меня лет пятнадцать. Но я отчетливо понимаю,
– А вы не думали… – Настя запнулась, подыскивая слова. То, что она хотела спросить, было совершенно бестактным. Но спросить очень хотелось. – Вы и Эльвира…
– А, – засмеялся Антон, – я понял. Вы хотите узнать, не было ли у меня мысли жениться на ней? Отвечаю: нет. Не было. Эльвира очень красивая и очень добрая, она любит моих детей, но я для нее не мужчина, точно так же, как она для меня – не женщина. Во всяком случае, за те два года, что мы знакомы, я ни разу не посмотрел на нее с мужским интересом.
– А почему? – с любопытством спросила Настя. – Вы же сами сказали, что она красивая и добрая. Так почему бы нет?
– Просто потому, что Эля – не моя женщина. Да, она чудесная, она достойная во всех отношениях, и, между прочим, прекрасная хозяйка. Но – не моя. Мне нужна другая. Если бы я женился на Эле, для ребят это было бы наилучшим выходом. Но не для меня. И, разумеется, не для нее. Зачем я ей? Нищий сыскарь с двумя детьми, к тому же моложе ее на семь лет. Есть женихи и получше. Я ответил на ваш вопрос?
– Спасибо, Антон.
– За что?
– За искренность. И простите меня, я полезла не в свое дело, но мне правда очень хотелось понять вас. Так вы категорически отказываетесь уходить сейчас домой?
– Категорически. Дома Эля, мне не о чем беспокоиться. Что у нас на сегодняшний вечер по плану?
– У нас, – Настя полистала блокнот, – сегодня звуковики и осветители, которых не было в понедельник и которые ведут сегодняшний спектакль. Кстати, спектакль вот-вот начнется, так что минут через пятнадцать можно начинать их отлавливать. Знаете, Антон, я все никак не могу привыкнуть к тому, что технический прогресс добрался до театра. Я хорошо помню театр своего детства и своей юности, тогда была осветительская ложа, в ней сидели специальные люди и вручную наводили прожекторы на разные части сцены. А теперь все заведено в компьютер и управляется автоматически. Вам моего удивления не понять, вы – дитя прогресса.
– Может, и так, – согласился Антон, – но для меня тоже было шоком, когда мы с вами пришли в будку Аллы Михайловны, осветителя, а она сидела и кроссворды там разгадывала, а прожектора двигались сами по себе. Я, честно говоря, обалдел от изумления. И в тот момент я понял вас.
– В каком смысле?
– Ну, вы с самого начала все время сомневались, что сможете разобраться в театре, а я не понимал, чего вы боитесь и что тут такого сложного. А в тот момент понял. Меня прямо как по башке шарахнуло. И еще меня их сленг убивает; когда театральные деятели между собой разговаривают, я вообще ни слова не понимаю.
Да, насчет сленга Антон прав, Настю тоже это смущает. И кстати, сам Антон, насколько она успела заметить, профессиональным сленгом разыскников тоже отчего-то не пользуется. Ни разу за все дни, что они проработали вместе, Настя не слышала от него ни одного слова о «терпилах», «износах», «парашютистах», «подснежниках» и «недоносках». И Сережка Зарубин тоже отмечал эту его особенность. А что, если спросить?
– Я – приверженец марксистско-ленинской философии, – со смехом пояснил оперативник. – Помните: бытие определяет сознание? Нет, я, конечно же, пользуюсь выражениями, принятыми в нашей профессиональной среде, но только если они не касаются человека. И я, точно так же, как все, называю пистолет «волыной» и бегаю «получать корки», но никогда не скажу «обезьянник», потому что там находятся люди, живые люди, и к ним нужно относиться как к людям, а не как к обезьянам. Не зря же говорят: как корабль назовешь, так он и поплывет. Если называть людей, тем более погибших, пренебрежительными выражениями, очень скоро и относиться к ним начинаешь пренебрежительно, а это для меня неприемлемо. Каждый человек – это целый мир, неповторимый и уникальный, даже если этот человек совершил преступление. Я не говорю, что преступников надо жалеть, ни в коем случае, но, если начать относиться к ним как к быдлу, очень скоро такое же отношение сформируется и к потерпевшим, и ты перестанешь им сочувствовать, а потом начнешь точно так же думать и о коллегах, и о соседях, и о членах собственной семьи. Тут только начни – и остановиться уже невозможно. Знаете, что случилось с моей сестрой?
– Знаю, – кивнула Настя.
– Мне нестерпима мысль о том, что кто-то мог назвать ее «парашютисткой». А ведь называли, я сам слышал. Мне было очень больно. А про мою маму оперативники сказали «висельница». – Антон повернулся к Насте лицом, и ей показалось, что он сильно побледнел. Хотя в комнате царил полумрак, и она не была уверена. – Знаете, я в тот момент их чуть не убил. Я уже был слушателем и знал, что буду работать в розыске. Вот тогда я твердо решил, что ни при каких условиях не только не скажу вслух, даже мысленно не назову человека каким-нибудь гадким, пренебрежительным словом. Вот такое я ископаемое. Ну что, Анастасия Павловна, вам теперь будет труднее со мной работать?
Настя задумалась. Что ему ответить? Конечно, ей будет труднее, ведь всегда трудно находиться бок о бок с человеком, у которого ТАК сложились обстоятельства жизни. Но одновременно и легче, потому что она хотя бы будет понимать эти обстоятельства.
– Пойдемте, Антон, – негромко сказала Настя, так и не ответив на вопрос. – Если вы не едете домой, нам пора приниматься за работу. Дорогу к осветителям найдете?
– Постараюсь.
Спектакль начался, все опоздавшие были рассажены по местам, и главный администратор Валерий Андреевич Семаков решил зайти к директору Бережному. Бережной сидел у себя в кабинете, листал какие-то бумаги и посматривал на экран монитора, разделенный на четыре части: на этот монитор были выведены камеры, обозревающие сцену, зрительный зал, главный и служебный входы.
– Что, Владимир Игоревич, спектакль смотрите? – поинтересовался Семаков.
– Да нет, жду гостей, из мэрии должны при-ехать, – пояснил Бережной, снимая очки для чтения.
– На спектакль? – переполошился администратор. – Почему мне не сказали? У меня в ложе дирекции…
– Нет, им спектакль не нужен, они хотели проверить мою заявку на ремонтные работы. Да ладно, уже восьмой час, наверное, не приедут. Кофе хотите?
– Спасибо, не откажусь. Владимир Игоревич, я вот хотел спросить насчет новой пьесы: что-нибудь проясняется? Дату премьеры хотя бы приблизительно определили? А то ведь мне нужно анонсы и программки готовить и заказывать, буклеты, аннотацию писать для «Театральной афиши».
– Какое там! – Бережной горестно махнул рукой, встал и пошел готовить кофе. – Ничего не двигается. Сеня бьется изо всех сил, старается сдвинуть работу с мертвой точки, но пьеса такая сырая… Просто не представляю, как они будут выкручиваться. Хотя Сеня, конечно, очень старается, и с тех пор, как он сам начал вести репетиции, какое-то движение наметилось. Но если Лев Алексеевич вернется к работе в ближайшее время и снова возьмется за «Правосудие», то я даже не представляю, когда мы увидим конец этой эпопеи. – Ему пришлось слегка повысить голос, чтобы перекрыть шум перемалывающей зерна кофемашины. – И еще автор этот, Лесогоров, – продолжал директор. – Написал дерьмо, быстро и качественно исправить не может, хочет всем угодить, кто какие поправки ни предложит – он тут же кидается что-то менять, на следующий день приносит новый текст, и все роли приходится учить заново. Ну, не все, конечно, только то, что он поправил, но это же тормозит работу. В общем, неразбериха полная.