Смерть лесничего
Шрифт:
Проснувшееся в ней женское, взволновавшее все ее естество, пробудившее от спячки ее ум, пробило завесу морока и апатии, в которые было окунуто ее сознание. Литературных героев, их переживания она примеряла теперь на себя, душой отбирая только то, что ей годилось и что могло пойти в топку ее смятенных чувств. Внешне она оставалась совершенно невозмутимой, глаза ее ничуть не потемнели, не наполнились живостью и блеском или влагой, хотя бы животного свойства,- напротив, взгляд ее застенчиво опустился долу. Иногда в уголках ее губ Юрьеву мерещилась летучая тень той ни на что не похожей улыбки, какой женщины улыбаются своим тайным мыслям.
Следующее сочинение Марии его просто потрясло. Хозяйской, не ведающей сомнений
Главной героиней его становилась социально близкая ей Фенечка.
Это была история ее трагической любви к Базарову, прошляпленной русским писателем. Какой к лешему Павел Петрович Кирсанов, какая
Одинцова, какие нигилисты?! История любви служанки к барину, возможно, князю, в любом случае, принцу,- вот что это был за роман, “вчитанный” ею в тургеневский. С полным основанием его можно было бы назвать так: “Фенечка”.
“Сочинение.
Базаров человек с умным мнением. Его очень полюбила Фенечка.
Когда она призналась ему в любви он очень был рад ей. Фенечка это молодая женщина которая влюбилась в Базарова. Когда он ее поцеловал в губы она была спокойна. Базаров очень понравился ей.
Фенечка приехала к нему в дом. В доме был Базаров. Она очень обрадовалась и обняла его своими руками за шею. Она была рада что он ее любит и не забывает о ней. Базаров относился к Фенечке хорошо и она тоже хорошо. Фенечка любила очень его. Базаров думал что она его не любит. В доме у Базаровых был беспорядок.
Фенечка была очень хорошая Базаров зато ее полюбил. Взгляд
Базарова был очень спокойным. Базаров думал что он будет на ней женится. Базаров умер а она повесилась. Базаров был нигилист а она была простая женщина которая была спокойна о нем и очень рада. Фенечка думал оженится на нем но такое получилось что она не оженилась с ним. Фенечка очень любила Базарова. Базаров попадает в беду и забывает о ней”.
За оба сочинения, это и по “Грозе”, Юрьев поставил Марусе первые в ее жизни четверки. Когда он перенес оценки в классный журнал, к нему подошли по очереди Марусина классная руководительница, затем бесцветная преподавательница украинского языка и литературы, уязвленная тем, что на ее уроках Марусина тетрадь оставалась по-прежнему девственно чиста, и наконец жена директора, вхожая во все, что происходило в школе и ее окрестностях, и полагавшая за собой редкое сочетание огромного житейского опыта с педагогическим талантом, а следовательно,
“право имевшая”. Ее влияние в школе, а тем более в селе, имело характер скорее психического давления, чем реальной власти, поскольку для своего номенклатурного мужа она давно была как кость в горле. Он старался даже не глядеть в ее сторону, сохраняя на людях подчеркнутую корректность – на свой лад, как все здесь, то есть вынужденно обращаясь к ней, водил глазами по стене за ее спиной. Партийный дятел и оплывшая невостребованная сирена – семейного дуэта из них не вышло. Еще и потому оба были сладострастниками власти, мучениками и соперниками, старательно блюдущими свои права и территории.
Наставления Юрьев пропустил мимо ушей. Остальные учителя предпочли до поры не вмешиваться: ну поставил молодой неопытный учитель четверку дурочке за неожиданное прилежание – и ладно, система отметок от этого не рухнет. На взгляд Юрьева, Маруся, конечно, заслуживала высшего балла, но Юрьеву не хотелось до поры дразнить чудище наробраза, вступая в конфликт с системой по пустякам. Ему попросту не дали бы продолжить полевые наблюдения.
Четверка была временным компромиссом на том поле сражения, каким являлась ничего не подозревающая Маруся.
Тем временем Юрьев принялся возить с собой громоздкий фотоаппарат с подпружиненным зеркальцем, срывающимся при спуске с таким стуком, словно это был отпущенный нож гильотины. Он стал снимать им на переменах и после занятий все подряд, поскольку не сомневался, что место событий в разворачивании любого сюжета играет далеко не последнюю роль.
Этот край казался ему до такой степени позабытым Богом, вытесненным на задворки, наказанным и поставленным в угол, что он не понимал, как жители его могут не уповать и не дожидаться прихода Спасителя со дня на день – не дожидаться хотя бы ангелов во сне, которые, склонившись, могли бы нашептать на ухо: “Нам все известно, надо немного потерпеть, мы на твоей стороне, все кончится хорошо…” -или если не их, то на худой конец посланного небом избавителя от такой жизни. Подобные мысли двадцать лет спустя могли показаться Юрьеву смешными, если бы и теперь в них, тогдашних, не проглядывала неотменимая правда чувства.
Незадолго перед началом последней мировой войны где-то здесь, в одном из ближних районов, под Судовой Вишней, отмечен был последний по времени случай стигматизма, определивший заодно восточную границу его распространения. У девицы Насти ВолошЂин на ладонях, на ступнях и под сердцем раскрылись тогда бутонами раны Христовы. Позднее, на излете советской империи, в другом, отдаленном и глухом, районе прогремело “грушевское чудо” – случай массового видения Богородицы, что в один голос было опровергнуто партийной прессой, а само село оцеплено милицией.
Где-то в промежутке между этими двумя локальными сенсациями, ближе ко второй из них, и уместилась нелепая история дебильной школьницы Марии и карпатского плотника. Никем из ее свидетелей не была она воспринята провиденциально, за исключением, может быть, Юрьева.
На школьном дворе он фотографировал Марусю, прислонившуюся спиной к стволу безлиственного дерева, с опущенным взглядом и тяжелым портфелем дожидавшуюся жениха, что придет за ней и отведет домой. Снимал на черно-белую крупнозернистую пленку угрюмую молочарню, прикинувшуюся школой. Кое-кого из учителей с неизменно напряженными в кадре лицами. Спившегося, вороватого повара школьной столовой – с половником и в грязно-белом колпаке. Сделал коллекцию фотопортретов приветливых, отзывчивых даунов и всегда жизнерадостных двоечников – ветреных детей природы, чье настроение не в состоянии были надолго испортить ни скверные отметки, ни непогода. Юрьев фотографировал тоскливые и голые ландшафты вокруг села, пустынный отрезок шоссе, ведущего к кольцевой дороге, сваленные горой в углу школьного двора переломанные, разбитые парты, трехногий комод на чьем-то огороде посреди желтеющих неубранных тыкв, себя в галстуке, раздвинув локти торчащего из квадратного люка на скате школьной крыши и оттуда пялящегося зачем-то в небо. Снял бы и чудовищные, размером с кофейные блюдца, поросшие волосом сосцы телевизионщицы, да кто-то помешал. На этом неотснятом кадре его память запнулась, начала сбоить и пошла дальше листать воспоминания вне всякой связи, будто подчинившись их собственной гипнотической воле и выбору.
Взрыв прогремел в школе, и, когда все повысыпали из здания, сгрудившихся на дворе школьников и учителей обволок тяжелый, едкий запах химии, смерти, битого стекла. Молоденький лаборант собирался развести в огромной бутыли серную кислоту до нужной концентрации, но перепутал и позабыл, что во что следует вливать. Взрывом высадило окно. Кто-то из проходивших в это время мимо школы по дороге успел даже увидеть, как облизнулись в оконном проеме языки пламени, однако были тут же удушены повалившими белыми клубами пара. Когда примерно через час прибыла машина “Скорой помощи”, лаборанта вывели под руки на школьное крыльцо с головой, замотанной мокрыми вафельными полотенцами, с руками, поеденными глубокими язвами, на одной из которых уже отсутствовало несколько пальцев. Самый завидный жених на селе до злополучного взрыва, он находился в состоянии шока. Летописцы, описывавшие связь событий и наступление любых перемен по принципу “вдруг”, знали толк в своем деле и понимали природу жизненных явлений. Так же вдруг и внезапно Юрьеву припомнился мрачный человечек, едва видневшийся из-за университетской кафедры, обескураженный навсегда собственным предметом, целый семестр читавший зачем-то на филфаке курс техники безопасности, словно поехавшая мозгами Шехерезада с тысячами историй в жанре производственного черного юмора.