Смерть Петра Первого
Шрифт:
* * *
Во второй половине сентября 1724 года на берега Невы спустилось тихое бабье лето. Первые осенние дожди прошелестели, и осеннее солнышко заблистало на красных черепичных крышах я отмытых мостовых Санкт-Петербурга. В Летнем саду замелькала белая паутинка, а солнечные лучи с раннего утра приветливо дрожали и дробились в мелкозастекленных, на голландский манир, высоких окнах Летнего дворца и будили молодых принцесс: веселую пятнадцатилетнюю хохотушку Лизаньку и старшую, тихую чернобровую красавицу Анну.
Лизанька сама распахивала настежь окна, и в се спальню врывался свежий воздух осеннего сада.
Анна вставала позднее. Томная, строгая… Да и то рассудить надобно: скоро она должна была стать нареченной невестой приезжего заморского принца из Голштинии. Оттого и на младшую сестрицу посматривала свысока, рассуждала о всем со степенной важностью, как и подобает будущей герцогине-правительнице, хотя нет-нет да и завидовала беспечной веселости Лизаньки. У той еще все в тумане, а женихи пребывают токмо в великих замыслах батюшки да в прожектах коллегии иностранных дел Российской империи.
А меж тем ее-то суженый спозаранку уже перед окнами маячит, явился с приветственной музыкой.
Утреннюю тишину будили звуки флейты и гобоев, и небольшой оркестр герцога голштинского начинал свой концерт перед окнами проснувшихся принцесс.
Молодой герцог Карл Фридрих стоял перед оркестром, как полководец перед маленькой армией. Зевал, конечно, в кулак от недосыпу — но что поделаешь, дщерь Петра Великого стоила ранней побудки.
Смешливая Лизанька беспечно перевешивалась из своего окна (как роза с ветки — галантно заметил герцог), смеялась нелепой позитуре жениха.
Анна смотрела на сестрицу с досадой: ведь сколько раз и она, и матушка наказывали сестрице не высовываться, потому как европейский политес не велит.
Но не до политесу Лизаньке, когда столь занимательное действо, как сватовство. А жених-то, жених! Разодет в пух и прах, что твой барон Строганов: парижские башмаки на красных каблуках; кафтан не иначе как испанского бархату; камзол золоченый, версальский; кружева и на манжетах, и жабо точно брабантские; парик новоманирный, короткий (а наши-то балбесы все еще носят парики длинные, волосы до пупа); так-так, а на шляпе-то не иначе как камни-самоцветы! Батюшки, да никак он через лорнет на меня пялится…
Накось, выкуси! — Лизанька показала дерзкий язычок женишку и спряталась за занавееку, давясь от смеха. Представилось, что сей талант обернется золотым шмелем, да и ужалит!
Анна на смех Лизаньки не дивилась, хорошо ведала природную веселость сестрицы. К окну она подходила неспешно, после того как камер-фрау и девки одевали ее, втискивали в корсет, поправляли платье на жестком обруче, взбивали высокую прическу: парик Анна, в отличие от лысых придворных щеголих, не носила, да и к чему ей оный, коли от матушки унаследовала прекрасные природные темные волосы. Единую вольность и позволяла: украшала высокую прическу алой розой.
Затем подходила к закрытому окну и через стекло любовалась на своего заморского герцога: жених был и молод, и хорош собой — что же боле потребно, и Анна, закрыв глаза, томно поводила головкой в такт музыке и поднимала руку с цветком, словно шла с женихом в менуэте.
Впрочем, знала ведь плуговка, что сии знаки Карлу Фридриху весьма приятны: на прошлой ассамблее у Меншикова весь
Екатерина Алексеевна глянула на нее как-то на особицу, точно впервые узрела выросшую дочь, а затем звонко рассмеялась; прижала к пышной груди и прошептала необычно, заговорщически:
— Конечно же хорошо, дуреха ты моя дуреха! Испанка — сие страсть, и, значит, дюк сей влюблен в тебя страстно!
Впрочем, Анна и без того ведала силу своих чар над герцогом. Третий год Карл Фридрих в Петербурге и все ждет от батюшки слова согласия. Видно, такова их судьба: дождется! Потому она была совершенно спокойна и не разделяла тревог матушки; твердо верила: чему быть, того не миновать!
Меж тем Екатерину Алексеевну, в отличие от дочки, мучило многое: а вдруг герцог передумает аль с ним что случится? Вон ведь как его спаивают и у Апраксиных, и у Меншиковых! При дворе в Санкт-Петербурге всем памятно было, как еще один герцог, — тот, Курляндский, — обвенчавшись с царевной Анной Иоанновной, на собственной свадьбе так упился, что после оной вскоре и помре. И кукует сейчас Анна Иоанновна одиноко и печально на пустынном подворье герцогского замка в Митаве. А ну как и мою Анхен такой же злой случай ждет-поджидает? Екатерина Алексеевна даже с другом своим старинным, Александром Даниловичем Мепшиковым, о том переговорила, и светлейший обещал помочь, упредить вельмож. И спасибо, слово сдержал — герцога голштинского перестали доставлять с ассамблей пьяным в стельку, бревно бревном.
Но самая-то великая опасность для счастья Анхен таилась, пожалуй, совсем рядом, за стенкой, где похрапывает хозяин, господин первый бомбардир Петр Алексеевич. «И что ему, чертушке, еще в голову взбредет? — не без печали рассуждала по ночам Екатерина, ворочаясь в пуховой постели. — Мало вишь ему герцогского титла, подавай в семью королевский! И эта стрекоза французская, маркиз Кампредон, так и блестит перед очами хозяина: молодой-де король Людовик XV растет не по дням, а по часам и вот-вот войдет в полную силу. А моей-то Анне каково в девках маяться да ждать, пока Бурбон повзрослеет?! Хорошо еще, в последнее время маркиз переменил фронт, заводит ныне беседу о Лизке-птенчике. Ну да той еще петь и чирикать! А с Анной надобно боле не медлить. Сегодня же переговорю с хозяином… — решила про себя Екатерина Алексеевна. — Потребно невзначай соглашаться, дабы не упустить герцога. Министр-то его Бассевич на днях уже об отъезде речи повел. Хорошо, герцог влюблен. Почитай каждое утро является с приветственной музыкой… — Екатерина Алексеевна глянула в окошко. — Вот и опять здесь!»
Она наблюдала за щеголем-женихом и его свитой сбоку, из поварни, где проводила обычную утреннюю ревизию. Многое во дворе Екатерина Алексеевна доверила своему обер-гофмейстеру Василию Олсуфьеву, но токмо не кухню. Сказалась, должно быть, старая привычка, идущая еще с сиротских лет, проведенных в услужении у пастора Глюка в Марденбурге, где она тоже ведала кухней, а до того еще наголодалась изрядно. Потому кухню и винный погреб Екатерина оставила за собой, и никакому Олсуфьеву сюда ходу не было. Да и взгляд тут потребен зоркий: не то шельмецы-повара тотчас все растащат.