Смерть под псевдонимом
Шрифт:
1
В августе 1944 года королевская Румыния вышла из войны.
С часу на час ждали появления передовых частей Красной Армии в Бухаресте. На восточных заставах бежавшие с фронта солдаты (без погон и ремней) и шоферы, измученные ночной ездой, рассказывали о событиях, происшедших между Днестром и Прутом: там пятнадцать германских дивизий размалываются в советском
Столичные толпы, взметаемые сквозняком паники, рассыпались, как пролитая ртуть, — лишь звенело битое стекло под ногами бегущих. Два устаревших танка типа «Рено» метались, поднимая бессмысленную стрельбу вдоль омертвевшего бульвара Элизабет, в парке Чисмиджиу, у памятника Михаю-Витязю. И снова собирались толпы: у репродукторов на площадях — дожидаться королевского манифеста о капитуляции; или у дымившегося здания Филармонии — глазеть на ее расколотый бомбой стеклянный купол.
Красную Армию ждали в разных районах столицы по-разному.
В заводских предместьях вооруженные пикеты рабочих уже захватывали предприятия. Впервые за много лет фашистского террора коммунисты открыто выступали в цехах.
Из распахнутых ворот тюрем с утра под ликующий говор народа медленно растекался поток политических заключенных. В элегантных особняках на тихих улицах с космополитическими названиями «Гаага», «Женева», «Анкара», «Париж» втихомолку сжигались в каминах накопившиеся за долгие годы документы, дневники и письма. В дешевом отеле «Дакия» всю ночь до рассвета хлопали двери, вопили пьяные голоса — там дебоширили напоследок дезертиры.
Какие они, эти русские, прогнавшие королевскую армию и ее великих союзников от берегов Дона и Волги? И чем порадуют на прощание немцы? Пока что они уже пробомбили союзный город, благо летать недалеко — прямо с пригородных аэродромов… Пыль клубилась над королевским дворцом. Посерели от пыли медвежьи кивера гренадеров, шагавших взад и вперед вдоль чугунной ограды покинутого дворца.
Только одна улица — каля Липскань, улица черной биржи, — нисколько не изменила своему обычному деловому оживлению. Напротив: запруженная толпой, в тесноте кричащих витрин и реклам, эта улица из самой бездны разгрома извлекала свою новую наживу, свое последнее торжество.
Даже в часы, когда ветер войны доносит с полей трупный запах и когда стены королевских резиденций падают, источая желтую пыль, буржуа не замечают оскорбительной неуместности своих клетчатых пиджаков и радужных галстуков. Стадо маклеров и спекулянтов брело по узкой улице.
Что им нищета ограбленного народа, солдатчина навязанной войны, когда сегодня надо успеть сбыть с рук летящие в бездну ценности! Что им банкротство «исторических» партий, когда в любой подворотне о курсе леи осведомляются запросто, как «который час», — 216, 218, 220… Два-три беглых слова на ходу, опасливый взгляд в узкую полоску неба — не летят ли бомбить? — и вот уже услужливые маклеры уводят свою клиентуру в глубину нечистых дворов, передают из рук в руки нефтяные акции «Ромыно-Американа», «Астра-Ромына»… Марки и леи падают и падают. Американские доллары и советские рубли стремительно
Так кишел и роился, точно базар в канун рождества, этот закоулок взбудораженного Бухареста, этот маленький центр оголтелой наживы, всего лишь в двух часах полета от испепеленных, обезлюдевших украинских сел.
2
В такой толпе окликнешь знакомого человека — не сразу услышит. Метнувшись в уличном скопище, бледный мужчина с черными усиками задержал за локоть проходившую мимо него женщину.
— Так вот где вы, Мариша, — по-русски заговорил он, фамильярно, как старый знакомый, не отпуская ее руки. — Смотали удочки! И куда: в Букурести?
Женщина была немолода, но стройна и изящна. Над розоватым загаром стройной шеи дымилось легкое серебро седых волос. И серебристо-серый плащ и розовая сумочка негромко повторяли эту гамму. В голубых глазах лихорадочный блеск; тонкая рука, когда женщина подняла ее ко лбу, задрожала.
— Болит голова, Стасик. Ох, как болит голова!
— Вы больны? Он-то знает, по крайней мере, этот… любитель конного спорта?
— Что-то стряслось со мной… непоправимое. Я ушла от него, как больная кошка. Ах, если умирать — так не на его глазах…
— Это началось с вами еще в Софии?
— Да, во вторник.
— И вы не заметили перемены со стороны Джорджа?
— Он совсем перестал целовать меня, — сказала она серьезно. — Совсем перестал целовать…
— Перестал целовать? А у вас заболела голова?
— Почему вы так спрашиваете, Стась? Вы что-нибудь знаете?… Да, голова очень болела. Потом боли в суставах. И тошнота. И лихорадочный озноб… Не трогайте мою руку, поберегите себя!
— Значит, вы всё поняли? — сипловатым голосом спрашивал человек, которого больная называла Стасем. — Вы поняли?
— Да, я поняла… — Она отвернула край перчатки на левой руке и показала язвочку, окаймленную белым валиком. — Я заметила это… страшное тавро графской конюшни. — Рот ее задрожал, гримаса ужаса исказила ее прелестное лицо с удивительно нежным загаром. — Милый Стасик, вы думаете, что это он сделал… что он мог пойти на это, чтобы избавиться от меня? — В этих сбивчивых словах звучали и мольба и надежда.
— Разве от вас можно избавиться? Все знают, что вы психопатка!.. — грубовато отшутился ее собеседник.
Прорезая толпу завитых мужчин, приближались рослые полицейские. Блеснуло золото позументов на их высоких фуражках.
— Пропустим их, — деловито заметил человек с усиками.
Во всем его осанистом облике — в галстуке-бабочке под энергичным подбородком, в густой сипловатости голоса, в бриллиантиновом сиянии прически — сквозило преувеличенное шулерское благородство, которое б равной мере бывает свойственно и князьям и лакеям.
— Давно хотел спросить вас, Мариша, — сказал он, когда прошли полицейские. — Сейчас это можно. Вы давно работаете на немцев?