Смерть секретарши (сборник)
Шрифт:
– Водочки выпьешь?
Когда Зенкович отказался, он выпил сам, мирно добавив:
– Мы люди не гордые, нам больше достанется.
– Вам, наверное, уже досталось немало, – съязвил Зенкович и тут же пожалел о сказанном. Какая ему разница, сколько они выпьют, что съедят и что будут читать? Вон как им весело, вон как скачет освобожденный от излишков спермы инструктор, ба, да и этот вон тоже скачет – Огрызков. Он выпил свою долю спиртного и забалдел, что ж, тем легче для Нади с Маратом, они уложат его спать… В нем все же есть что-то противное, в этом юноше, в том, с какой легкостью взялся он разоблачать своего любимого Мердье, чтоб получить право читать его. Чего ж он ни сделает за другие удобства и привилегии, этот отпрыск дипломатического семейства?
Зенкович нацедил в кружку какао, отошел в сторону и присел на бревнышко. Отчего все-таки он сам не танцует, так и не научился танцевать? Отчего он не может выпить как следует, веселиться, как все люди, безудержно и без задней мысли? Ведь был же нормальным ребенком, потом резвым юношей, откуда в нем эта нынешняя ущербность? Ну а почему, собственно, надо разделять это веселье и общий энтузиазм?
Воспоминание о сегодняшнем совместном спуске, о веселых криках на тропе вызвало у него укол стыда. Как можно позволить себе это? Разве он недостаточно взрослый человек, чтобы взглянуть на себя со стороны? Разве у него нет собственных мерок, критериев подлинного достоинства? Они пьют. Это не ново. Они всегда напиваются, увидев церковь или прекрасную картину, оказавшись в окруженье природы. Невысказанная тоска, томление необъяснимой красоты побуждает их к пьянству, это он замечал не раз. Ну да, они начинают пить и отвратительно петь, чтобы заглушить зов прекрасного. Впрочем, поют ведь они по всем поводам – в горе и в радости, в будни и в праздник…
Кто-то тронул его за плечо. Зенкович обернулся. Это была Шура. Он поглядел на нее внимательно. Она выпила, щеки зарделись, и она словно помолодела. Фактически она и была не старой, лет на пятнадцать моложе его самого, просто этот брючный костюм Краматорской швейной фабрики придавал ей безвозрастность. Костюм, да еще сухой, скорбный рот…
– Вы нисколечко не пьете, я вижу. Ну, хоть для компании.
Зенкович, стараясь быть учтивым, поднял какао, сказал:
– Прозит!
– А я уже выпила!
– Вижу, – сказал Зенкович и, устыдившись, тут же добавил: – Вам идет.
– Идемте к нам в компанию.
Зенкович поклонился:
– Спасибо. Как только наемся…
Она ушла к огню. Староста вел там хоровод. Лицо его было пунцовым. Зенкович подумал, что от таких доз спиртного у старосты должно сильно повышаться давление. Когда-нибудь не выдержат его сердце или его будка и – лопнут. Впрочем, это будет, наверное, после того, как окончательно сдаст сердце Зенковича. Как знать? Об этом знает один Господь, и разве это не достаточный повод для того, чтобы верить в Него безусловно?
Староста споткнулся, тяжело упал, хоровод рассыпался. Зенкович видел, что бедняга подполковник отполз к кустам и там выблевал. «Обманул, подлец, – обиженно подумал Зенкович, которому это зрелище подпортило ужин. – Клялся, что только рыгает. Знал бы, не смотрел в его сторону…»
Зато Зенкович был вознагражден редким зрелищем человеческого мужества. Староста отер рот и вместе с питомцем Дгацпхаева пошел наливать по новой. «Гвозди бы делать из этих людей…» Зенкович видел, как Наденька с Маратом под руки провели к палатке пьяненького Огрызкова и уложили его на спальник. «Гвозди бы делать из этих блядей…» Инструктор помог Наденьке подняться с колен и повел ее в кусты. Она пошла сзади, цепляясь за его рубашку. Потом вдруг остановилась и сказала что-то, по-пьяному громко, неразборчиво. Может, сказала, что ей жаль Огрызкова. А скорей, упрекнула Марата в том, что он слишком крепко обнимал Люду во время игр и танцев. Так или иначе, это была сцена. Они должны были объясняться, потому что у них было не просто так – сбились с пути, переспали, – у них это было «серьезно». А серьезно – это не просто так. Серьезно – это когда очень хочется (по песенной терминологии, люди «обмирают», «замирают», в худшем случае даже «умирают» – тогда уж это наверняка л-л-любофь). Или когда хочется, но по каким-либо причинам (ревнивый муж, классовое неравенство, феодальные предрассудки) долго не получается. Когда серьезно, неприменимы низкие слова и понятия, изобретенные мещанами, филистерами, этими гробами повапленными. Когда серьезно, все можно и все дозволено. Конфликты классической драмы, конфликты любви и долга – смехотворны. Дозволено все, даже то, что не дозволено было усатым и белокурым бестиям. Потому что эта штука посильнее, чем Фауст у Гете, чем фаллос у Гейне, чем сам Создатель, ибо она побеждает смерть даже в ученических опытах нашего Алексея Максимыча… Итак, у Марата и Наденьки было серьезно, и теперь они объяснялись. А поскольку это было настоящее чувство, оно одержало верх над пьяною склокой, и они пошли в кусты.
Зенкович подумал, что он мог бы побаловать себя еще одним зрелищем в духе бергмановского «Молчания» или других своих излюбленных шедевров западного кинематографа. Однако на сегодня он был сыт зрелищами по горло. Он вытащил спальный мешок, разложил его в кустах, поодаль от палаток, лег и стал смотреть на звезды…
Чей-то всхлип донесся с горы. Может, это Наденька изнемогала от мужской силы инструктора, поддержанной крымским портвейном. Вероятно, все-таки надо было пойти за ними. Когда-нибудь пригодится. Лавры великого Бергмана не давали покоя нескромному Зенковичу…
Невдалеке хрустнула ветка, затрещали кусты. Кто-то плутал в темноте, рядом. «Только бы не нассали на голову», – подумал Зенкович. Пожалуй, это женщина. Судя по тому, как она сморкается. Лучше все же поберечься: береженый угоднее Богу и удобнее для людей… Зенкович слегка присвистнул. Шурин голос сказал из темноты пьяно:
– Так и думала, что вы здесь…
Зенкович внимательно прислушался к себе и нашел, что в нем нет отвращения. Для начала это неплохо. Он обнаружил, что он полон снисхождения. За то, что она пришла потихоньку от всех. За то, что у нее хороший вкус и она выбрала джентльмена. За то, что она все-таки избавила его от одиночества. От горькой возможности вслушиваться в двусмысленные шорохи ночи.
– Иди сюда, – сказал Зенкович и подвинулся.
Она забралась к нему в мешок, смущенно хихикая, бормоча:
– Вы не подумайте, что я какая-нибудь… У меня этого никогда… Для меня трудное дело, не то что некоторые…
– Да, да, все понимаю… – терпеливо и мягко сказал Зенкович. – Я о тебе потом плохо не подумаю. Тебе не стыдно будет смотреть мне в глаза. И я не буду думать, что ты можешь со всяким. Я ведь не всякий, верно? Что еще?..
– Все правильно… – бормотала Шура. – Вы такой умный.
Зенкович стянул с нее спортивную рубашку, аккуратно расстегнул лифчик и отметил, что у нее неплохая грудь и гладкая кожа.
Шура стала дышать еще чаще.
– Ты красивая, – деликатно сказал Зенкович. И подумал, что она, в сущности, и правда недурна собой, особенно в тесноте спального мешка, во мраке, на склоне горы. Если бы она была в пять и даже в десять раз красивее, это не много прибавило бы сейчас.
Конечно, она была проста и безыскусна, проще сказать, неласкова.
– Вы мне очень понравились, – сказала она со значением. Потом добавила: – Только, пожалуйста, не спешите.
Зенкович хихикнул. Фраза ему понравилась, но она отвлекла его от цели. Он утратил контроль за собой и действительно «заспешил».
– Поспешишь – людей насмешишь… – сказал он, отдышавшись.
– Ладно, ничего, – сказала она. – В другой раз…
– Не сердись, – сказал он, гладя ее ласково, и думал, что другого раза нынче уже не будет. А может, и не будет вообще. – Все еще будет у нас… – сказал он, – будет… будет…
Погружаясь в сладкую дрему, он услышал пение ночной птахи. Не будь даже вчерашнего недосыпа и нынешних прогулок, он все равно провалился бы в сон. «Только бы не стала будить, не стала теребить…» – была его последняя мысль. Она лежала, не шевелясь, может, была озадачена его неровным дыханием…