Смерть Тихого Дона. Роман в 4-х частях
Шрифт:
– Такой срамоты, - говорил баталер, - с тех пор, как Россия стоит, во флоте нашем не было. Подняли потом японцы затопленные наши корабли, привели их в порядок, присоединили к ним те, что сами сдались, и плавали они под японским флагом. А как это нам понимать надо? Вон «Ретвизан», «Пересвет», «Победа», «Полтава» - броненосцы, да «Паллада», «Варяг», «Баян» - крейсера, да второй эскадры «Николай», «Орел», «Апраксин», «Сенявин», да истребитель «Бедовый», да из Первой эскадры крейсера «Сильный» и «Решительный», - понастроили, ухлопали милиёны, да и сдали японцам с рук на руки, стрелять не умеючи. А што народу перевели, што матросов потонуло...
– А как же вы спаслись?
– А я на «Изумруде» плавал. Наш командир второго ранга капитан Ферзен вначале вроде здорово себя показал, сумел пробиться на Владивосток, но все боялись, что япошки нас настигнут. Капитан наш голову и потерял, вошли мы в бухту Святого Владимира, да оттуда враз на бухту Святой Ольги задымили. Только подошли - назад повернули,
– И что же?
– Вот те - и что же! Побили народ, народное добро на дно моря отправили, сколько горя по всей Расее пустили, а того Рождественского, ну, что ты скажешь, не только не осудили, а ничего ему не сталось. Вот она какая у нас правда - с заковыкой. Иная у меня после этого думка, не та, что в Кронштадте была, когда мы, в поход уходя, «ура» кричали.
– Какая-ж думка у вас?
– Рано тебе, господин реалист, такие думки знать. Вот поживем, да повернем всё вовсе по-иному. И припомним тогда всем, кому надо, Цусиму. И выпьем тогда с радости, знаешь, как студенты поют: «Выпьем мы за того, кто «Что делать» писал, пощекочем тех, кто во дворцах, народа не жилеючи, на пуховиках спит...». Знаю я: офицерский ты сын, и папаша твой, как и я, с той войны на ногу припадает, только должно разные у нас с ним думки. А ты - ты приходи, мы с тобой дружки, нам делить нечего, а с энтими, кое-с-кем, посчитаемся мы, когда время придет. А придет то время, я тебе говорю.
О хромом баталере рассказал Семен отцу, и отправился тот вместе с сыном к лодочнику на Волгу. Подсел к матросу, разговорился о рыбной ловле, о японской кампании, засиделся с ним до тех пор, пока не вернулся сын с катанья на лодке. Удивился бесконечно Семен, увидя, что сидит отец его рядом с баталером и ведут они совсем дружескую беседу, курит, как и тот, какую-то, страшно пахнущую, «цыгарку».
– Вот этому я и дивуюсь! У нас, во флоте, наши господа офицеры, одно у них - в морду да скулы своротить, да сапогом по зубам, одно слово - дантисты. А как наслухался я теперь от многих наших ребят, совсем у вас, у казаков, другая статья. А ить и наши офицеры, как и ваши, одна с народом кровь. А у вас битья этого и в помине нет. Как же это так получается? А с другого боку, были у нас такие, вон вроде декабристов, против самого царя шли и поперевешали их, и в Сибирь загнали. А у вас, казаков, таких офицеров не было, все царю слуги верные... Опять же, взять народные восстания, кто водил: Степан Разин - казак, Емельян Пугачев - казак, Кондрат Булавин - казак...
– Отец улыбается, но при сыне говорить ему не хочется.
– В Петропавловской крепости кто сидел?
– граф Платов, победитель Наполеона, казак, братьев Грузиновых, полковников, в Черкасске кнутами засекли, кто они были?
– Казаки...
Отец поднимается:
– Я еще зайду к тебе, баталер, потолкуем...
На дворе - глубокая осень, дождь изо дня в день льет, не переставая, холод на дворе собачий, чем же заняться прикажете? Сегодня у отца, потому и «пульку» составить. В зале поставили ломберный столик, пришли Карлушка, аптекарь Моисей Абрамыч и Тарас Терентьевич Мукомолов, купец-ссыпщик, пароходчик. Рядушком приспособили столик с напитками и легкой закуской, на карточном столе в ярко начищенных медных подсвечниках горят высокие белые свечи, лежит мел, на зеленом сукне пестреют еще нераспечатанные карты.
При одном взгляде на эти приготовления Семену тошно, и уходит он в свою комнату. Горит там любимая его настольная лампа - под зеленым абажуром. Взять Жако на кровать, открыть любимую книжку, чего же лучше надо?
А там, в зале, тихо шелестят карты по зеленому сукну, Тарас Терентьевич, только что приехавший из Америки, что-то бурчит себе под нос, аптекарь вполголоса, едва слышно, напевает какой-то еврейский мотив, разочарованно посвистывает Карлушка, отец хранит олимпийское спокойствие.
– Вот-вот, так-так. Посиживаем да в картишки перекидываемся. И дождичек нас не мочит, и ветерок нам в нос не дует, и в хоромах тепленько, и водочкой балуемся, - не выдерживает Тарас Терентьевич.
Но Карлушка занят пивом и весь сияет от удовольствия:
– Ах, нишево нет в мир хороший немецкий пиво.
– А ты не дюже хвались. Я в Лондоне такой английский эль пивал, что сто очков твоему немецкому биру даст. Вот, мотаюсь по белу свету, а папаша мой, царство ему небесное, как родился в Камышине, так всю жизнь и просидел в лабазе своем, на щётах барыши выщелкивая. И овцами занимался, и скотинкой приторговывал, и ссыпка у него была, за всё брался. И меня вот к науке той приобщил, да так на стуле своем и помер.
Аптекарь снова вытирает глаза и вздыхает:
– Н-да-а. Все там будем!
– Особливо, милый ты мой, ежели кто в аптеку твою зачастит. Тому на свете долго не жить!
– Вы не особенно, не особенно, наука пошла далеко вперед, есть много нового средства!
– Не знаю, не знаю, вон в старое время, хоть для примеру папашу моего возьмем, на девятом десятке Богу душу отдал, без аптек жил, ни зубы ни прочее что, никогда у него не болело. А вот нагляделся я теперь, особливо в Америке, там, как и у нас, так народ дохнет, беда одна. Правда, жизнь у них там иная - все, как угорелые, мотаются, и растет она Америка эта так быстро, что и обсказать невозможно. Как глянул я - дух у меня захватило. Побывал и в Чикаго, и в Нью-Йорке, и по Миссисипи и Миссури плавал, и бойни ихние поглядел, на страсть эту кровавую. И никто там о тех, кто под заборами помирают, о тех, кто бесчеловечно скотину бьют, или об тех, кто в прериях револьверами суды наводят, никто ни о чем не печалуется. Нынче одним меньше, а завтра семеро новых. Со всего свету народ туда прет, такое там столпотворение вавилонское идет, какого ни у вас в Москве, ни в Питере, ни в Гамбурге, ни на Нижегородской ярмарке нет. И, главное, что я из всего понял, что нашему брату, купцу, фабриканту, никак теперь на одном месте сидеть нельзя. И вот, кроме всех моих дел, буду еще лесопилку ставить, потом новые пароходики по Волге пущу, на Каспий мотнуться думаю, вниз по Дону смотаться хочу, вот только к тебе, в аптеку твою, не угодить бы, враз ты до смерти залечишь. Ох, одна беда, народ наш здорово балует. Оно, правду сказать, волгари спокон веков бунтовщики были, а либо разбойники и грабители. Вон Кузьму Шелопута аль Ерему Косолапа, или Ваську Чалого возьми, не к ночи о них будь сказано, а о вашем казачьем атамане Степане Разине и говорить здесь не будем. Или о Ермаке, ведь вот парень был - с восемьюстами добрых молодцев целое Сибирское царство покорил... И тут он, на Волге, работал, прежде чем в Сибирь пошел. Да, наш народец совсем иную школу проходил, чем энти, на Руси кондовой. Сидели они там, свечки у образов жгли, да ждали, когда царь пороть или вешать их будет. А вот у вас, у казаков, в счет торговли, в счет предпринимательства слабо дело стоит, хоть и есть у вас особые, торговые, казаки, как вы их называете, даже в военную службу они не несут, а делами своими ворочают, да мало их у вас, калибрик жидковат. Правда, есть, хотя бы этот ваш Ханжёнков, ведь тоже господин офицер был, то есть, сказать, уж вы, Сергей Алексеевич, не обижайтесь, никчемушний человек, а глянь на него - в миллионах теперь ходит, какие-то там кинематографы крутит, самого царя снимает, как тот купается, не дурак парень, погоники скинул и начал тысячами ворочать, сам богат и толпу народа возле себя кормит... Да рази его накормишь? Боюсь я, как бы пугачевские времена не вернулись. Опасаюсь. Строю парходы, баржи на воду спущаю, красным товаром в шести городах торгую, ренсковы погреба у меня в семи городах, две лесопилки, шерсть, скот, арбузы, черти што скупаю-продаю, а всё у меня думка: положи-ка ты, Тарас Терентьевич, для спокойствия душевного, какую тысячонку в швейцарский банк, не придется ли тебе со святой Руси лыжи навастривать?..
Аптекарь сердито смотрит на разоткровенничавшегося купца:
– Ну, и почему вы такой пессимист?
– Почему я, как говоришь ты - такой пессимист? Никакой я не пессимист, только давно глаза разул и всё вокруг себя даже очень прекрасно вижу. И скажу тебе, авраамова ты душа, что вот, пока они, казаки, Русь нашу вшивую плетюганами порют, до тех пор ей и стоять. Я тебе, Тарас Терентьевич Мукомолов, купец первой гильдии, фабрикант и делец, миллионщик, говорю, это на носу себе заруби, племя ты ханаанское. А голов, настоящих голов, промеж теми, что там, на верху сидят и Русью этой управляют, нет у нас. Окромя немца Витте да русачка Столыпина. Хоть шаром покати. Нам торговлю побойчей повести, фабрики-заводы с законами для рабочих становить, а што самое главное, банк тот мужичий так расширить, как только могёть есть. Потому что, - он тыкает пальцем в отца, - нет числа их вот, господ помещиков, да дворян, что в трубу летят. Вот от них земелюшки ихние и скупать, и оделять мужичков, хозяевами их такими делать, как это казаки у себя устроили. Нехай черти пашут поболе, нехай холку наедают. Вот вам один вопрос, а второй, как говорил уже, - рабочий. Аль неизвестно вам в каких они условиях живут, как они горб свой гнут? А у вас что - на верхах парады в Царском селе. А ниже? Интеллигенция с книжками в народ пошла, идеи разные развела, а народ книжки те на цыгарки рвет, а сам топор на них же, на интеллигентов этих, припасает. Направления разные повыдумали, немца Карла Маркса, да, кажись, еврей он, с идеями его на нашу почву пересадить хотят... нигилисты, народники, социалисты, ста одного колеру дураки, ох, чует мое сердце, такое у нас начаться может, что волжские разбойники ангелами нам покажутся. Я вам говорю. Вот поэтому, грешным делом, не одну я тысячонку в банке, в Базеле, в золотце положил. Не протухнут, Бог даст.
Живет Иван Прокофьевич далеко, на окраине города, в маленьком деревянном домике. Трое у него детей, самый младший не имеет и года, а старшему пять лет. В комнатах всегда страшный беспорядок, жена его ходит стриженой, она из каких-то курсисток, курсы свои не окончила, в Камышине проживает после возвращения из «мест не столь отдаленных», в городе называют ее революционеркой и социалисткой, готовить она почти не умеет, курит папиросы, одевается неряшливо и обыкновенно сидит на диване с газетой или книжкой в руках, ребятишки возятся тут же, на полу, везде валяются подушки, полотенца, книги, журналы, лежит вперемежку белье с немытой посудой.