Смерть Тихого Дона. Роман в 4-х частях
Шрифт:
– Справ-ва по три, ма-арш!
Как на параде, перестроились конники. Оглядываться на остающихся больше некогда. Уже скачет перед колонной урядник Алатырцев на рыжем, на лысом, коне своем:
– Заводи песню!
Первым песенником считается на хуторе Николай, атаманов сын. Лихо, громко и весело заводит он свою любимую:
Мы к Балканам подходили,
Нам казались высоки,
А когда их перешли мы,
То сказали: пустяки!
За уходящей шагом колонной бросились казачки. Цепляются за стремена, хватаются за сапоги, за подпруги.
Грями,
По всей Области Донской,
Казаки там турков били,
Ни шшадя своих голов.
Кони шарахаются от путающихся меж рядами женщин. Строй нарушен. Да что же это за безобразие! Лицо атамана заливается краской. Команда его слышна ясно и далеко:
– Р-рысью, м-марш!
Оторвавшись от стремян, отскочив от набегающих коней, шарахаются казачки в сторону, машут платками, ничего не видя от слёзного тумана. Взмыла в воздух едкая пыль, скрыла ушедшую на рысях колонну. А там, у далекого, стоящего совсем на горизонте кургана, вновь пошли служивые шагом и снова заиграли песню. И взмыл в небо высокий подголосок, кружа по степи, долетел на свой хутор, попрощался с ним и потонул в захмурившихся облаках. Всё слабей и слабей его слышно. Затих. Кончился.
Тихо и на хуторской площади. Солнце еще ярко светит, но всё ближе и ближе надвигается с запада темная туча. Молча стоит толпа, глядя на далекий курган, за которым уже давным-давно исчезли их хуторцы.
Но вот, окутавшись облаком пыли, вырвалась чья-то тачанка из проулка и понеслась через выгон, напрямик, к большаку. Да это же Марьюшка, жена Феди Астахова. Рванула за ушедшими казаками на Арчаду. А вон, проскочив площадь рысью, круто повернув вслед за Марьюшкой, протарахтела еще одна подвода на доброй паре рыжих. Никак Семилетовых это кони? Так и есть. Это сноха ихняя, глянь, вместе с тещей нашпаривает.
Не прошло и пяти минут, как затопили площадь подводы, выбиравшиеся на Арчадинский шлях. Исчезли и они за курганом. Стоящий рядом с Семеном пожилой рыжий казак снимает фуражку, чешет затылок, снова покрывает голову и, сплюнув в траву, бурчит:
– Ишь ты, чёртовы присухи. И повоевать мужьям не дадут!
Обернувшись к соседу, говорит голосом, не терпящим возражений:
– Так я считаю: при таперешнем оружии война эта более трех месяцев не протянется.
Сосед на него и не смотрит:
– Дай Бог, дай Бог, поглядим. Толкач муку покажет.
Пылят стоптанными чириками по улице дедушка Мирон и дедушка Евлампий. Дедушка Мирон сегодня страшно взволнован, не тем, что казаки в поход ушли, нет, дело это привышное, так же, как сенокос, как молотьба, как крестины или родины. На то и казак, чтобы воевал. Ясно. Но иное возмущает его, кажется недостойным казака, смешным и постыдным. Он отчаянно жестикулирует, забегает вперед и останавливает своего собеседника посередине улицы;
– И ишо раз говорю табе: никакая это не война! Видал я на маневрах в окружной станице, как там, спешившись, казаки орудовали. Ляжить это он в кусту, вроде как на бугорок вылез, а сам всё в укрытие норовить. Глядить перед собой в степь, а супротивника нигде и звания нету. Ну, скажи ты мине, заради Бога, да рази ж это война? Вон как мы с турькястантами воевали, вон то страсть была. Стоять они в двадцати шагах от нас во весь рост и ружья у них на рогулькях покладены. И целить он табе прямо в лоб. Во! Смерти прямо в глаза мы глидели. А как вдарить он с того ружья, как пальнёть, аж сам посля того от отдачи на землю садится. А как гохнить та ружье, так кони наши аж на дыбошки становились. Одного разу как пальнул один такой турькястант, как пальнул, так куму мому Стяпану, ну, прямо пулей энтой своей в лоб угодил. Сшибла яму та пуля папаху с голове, а на лобу, веришь, аль не веришь, вот такуя, - дед Мирон прикладывает ко лбу свой высохший кулачок, - вот такуя во шишку, правду табе гуторю, набило! Страсть и глядеть было. Кум мой посля того три дни, как круженая овца, круг сибе крутилси, пока яму фершал полковой примочков каких-то не приклал. Лишь посля того очунелси. Вот то - война была! А ты мне говоришь, оружия таперь ня та. Да што же ета за оружия такая, што ни ее не видать, ни того, хто с ней бъеть. Вот мы, да, - воявали, смерти в глаза, можно сказать, глидели, а ноне...
Деды скрылись в проулке. Площадь совсем опустела. Лишь на самой ее середине стоит какой-то казак, тоже годами постарше, держит своего собеседника за поясок и говорит, ни на минутку не умолкая:
– Ну, а как ты думаешь, ить, поди, иде-нибудь там, во Франции, какая-нибудь ихняя Марго тоже, поди, слёзы льет, сына в поход собираючи. Так, ай нет? Али, скажем, в каком-то там Гайдильберги, стоить там посередь свово куреню ихняя фрау Гретхен, стоить, и никак понять не могёть, почаму же должен Фриц ее таперь на фронт иттить и яму, ну, никак неизвестных казаков из ружья бить? И почаму энти самые казаки во Фрица ее тоже стрялять учнуть? Али, скажем, в энтом самом Сараеве-городе, сербка какая, Дара аль Мара, ломоть кукурузного хлеба сыну свому в торбу пхаить и плачить-убивается, и никак ей в голову не лезить: да за што же Милош ейный, за того убитого герцога, на смерть иттить должон? И уложить яво пулей какой-нибудь австрияк, Франц аль Иосиф, который сам тольки с пашни приехал, быков распрег, а яво и забрали. А? Нет, стой, объясни ты мине, растолкуй, просю я тибя, за што же это простой народ муки примать должон? Ну, што ты воззрилси на мине, как тот баран на новые ворота, отвячай!
Из-за школы выворачивает Гаврил Софроныч, дедушкин дружок.
– А-а, здравствуй, здравствуй, господин реалист. Давно, брат, тибе не видал. Никак к тетке твоей торописси? Ну, поспяши, поспяши, там, должно, родитель твой с устатку давно сидить закусываить...
На минутку замолчав, помутнев лицом, отчеканивает:
– Не, не тот человек отец твой, што дед был. Вон то - казак, был, да! Дюже я, от всяво сердца, жалкую, што не дожил он до нонешняго дня. Он в кажный бы курень наведался, с кажным казаком поручкалси, кажной, самой распоследней бабенке ласковуя слову сказал. А отец твой, иде он был? Тольки и всяво, што у атамана за угошшению засел.
Гаврил Софроныч смолкает, но, вдруг схватив собеседника за плечо, крепко сжав его худыми, цепкими пальцами, наклоняется и говорит прямо в ухо звенящим шопотом:
– Почашше об дедовой науке думай. Забудь об дворянстве об твоем, настояшшим казаком стань, таким, как покойный Алексей Михалыч был... Ну, бяги, бяги, поклон всем перекажи.
Уже совсем недалеко от теткиного куреня окликает его Савелий Степанович. Стоит он за плетнем в саду казака Меркулова и, приветливо улыбаясь, протягивает ему руку:
– Н-ну, н-наконец-то, свиделись. Х-хорошо, что и вы все пришли на п-проводы. А я насмотрелся за годы эти на жизнь казачью, нагляделся, сегодня особенно, на проводы, в д-душу, д-думаю, народца моего вник. Ведь они на с-смерть, как на молотьбу, идут. И вот реш-шил и я, что место мое с ними, там, на ф-фронте, на фронте. П-пойду д-добровольцем. Т-там всё п-проверю, все ид-деи, в-все готовящиеся э-эксперимен-ты, так сказать, снизу разглядеть п-постараюсь. З-знаю, батюшке в-вашему обидно, обидно, инвалид он, не может со всеми, ну, да вам стыдиться не п-приходится, три ваших двоюродных б-брата да два дяди, Валентин Алексеевич и Петр Иванович, д-да, ну, до свидания, до свидания. Привет всем, особенно же маме и бабушке...