Смерть титана. В.И. Ленин
Шрифт:
Вместо предисловия
…Вот и дома меня долго отговаривали от этой работы, пока я таскал книги и материалы к своему новому сочинению — заполнилась целая, до потолка, секция книжных стеллажей.
Но, во-первых, еще с университетской скамьи — никто не подгонял, не советовал, не нажимал — занят я постоянно ленинской темой и держу ее в уме. И уже во время начавшейся перестройки, когда тема эта «затрещала», стала совсем и немодной, и недоходной, я опубликовал несколько повестей о Ленине в журналах «Юность» и «Октябрь». Все казалось тогда таким многозначительным, а параллели так очевидны: «Удержат ли большевики государственную власть?» Не удержали. Но ведь писатель на то и писатель, чтобы любить и в радости, и в горе, а не быть сумой переметной.
Во-вторых, как же этому бедному Ленину доставалось и достается уже в наше время, сколько публицистов, разного рода политдеятелей,
Конечно, весьма для себя полезно швырнуть из толпы камнем, облить грязью, площадно обругать. Это придает самоуважения, как бы «надувает» некой значительностью. Очень выразительно и сугубо по-русски определил явление баснописец Крылов: «Ай, Моська! знать, она…»
Фигура В. И. Ленина — это, конечно, фигура XXI века, и я знаю, что мне с ней не справиться, мне даже не прочесть всего того, что он написал и что написали его присные, толкователи и противники. А потом, с романа, так сказать, с худпроизведения много ли возьмешь! Всё, что написано, так это мне просто померещилось, и стоит ровно столько, на сколько прочтет читатель. Собственно ленинские главы в романе, физическое время которых составляет его последняя болезнь, а общее время — всю его жизнь, перемежаются с главами, посвященными соратникам, ближайшим друзьям и вечным оппонентам: Троцкому, Сталину, Зиновьеву, Каменеву, Бухарину. Ленин умирает, а они делят власть. Кто станет на его место? Но это далеко не все, что я попытаюсь сказать в романе. Предупредил ли я читателя, что это роман «от первого лица»?
Слово берет герой
Какую чепуху, какие немыслимые архиглупости напишут обо мне после моей смерти! Какие придумают многозначительные и судьбоносные подробности… Как изгадят мою личную жизнь, возьмутся за моих родственников, засахарят или измажут дегтем моих друзей или близких… Но были ли у меня близкие? А что наплетут о моей якобы тяге к власти, о диктаторских наклонностях, о политической изворотливости и беспринципности! По-своему писаки — а они традиционно были, есть и будут писаками продажными, — по-своему эти продажные писаки правы. Им надо что-то публиковать, а материалов почти нет. В томах и томах, которые я написал, работая, как поденщик, нет ни слова обо мне лично. Политический писатель, который в своих сочинениях не говорил о себе. Общественный деятель, который никогда не писал и теперь уже, наверное, не напишет мемуаров. Это мои замечательные соратники, перья и витии революции, сейчас, наверное, лихорадочно делают небольшие записи и заметки, которые со временем пойдут в дело, превратятся в личные воспоминания, кои без конца и много десятилетий подряд будут цитировать, потому что это воспоминания обо мне.
Мои доблестные соратники уже, наверное, прикинули, что Старику пришел конец и кому-то надо заступать на его место. Не будем решать сейчас, кто из них достоин, это если не продумано до конца, то все же обдумано. Сейчас не будем снабжать каждого картинным эпитетом. Со временем они сами назовут себя верными ленинцами. Эпитеты — это прерогатива публицистики, и они мало что говорят по существу. Этих ленинцев, товарищей (если пользоваться сегодняшней пролетарско-партийной терминологией, уже давно только товарищей по работе), я хорошо, будто наяву, вижу сейчас и без эпитетов. С ними и возле них прожита жизнь. Революционеры, вожди, теоретики, публицисты, общественные деятели. В конце концов всего лишь люди со своими привычными и знакомыми мне слабостями. Имя каждого для меня — это целый мир историй, противоречий, скандалов, предательств, интриг, удач, разочарований, гениальных мыслей, мыслей обычных и пр. и пр. Их можно и перечислить: Сталин, Бухарин, Каменев, Зиновьев, Троцкий. Не было и дня за последнее время, чтобы я не думал о них, не разговаривал, не вел с ними мысленно изнурительных диалогов. Это люди, которым принадлежит самая большая власть в огромной разворошенной стране. Пока я болен, я в их руках, их заложник, но и каждый из них, пока я жив, пока работает мозг и пальцы чертят буквы, а губы и язык артикулируют звуки речи, — в моих руках. Сейчас, образно выражаясь, они стоят возле постели больного и вглядываются в его лицо. Между прочим, в мое лицо. Вглядываются и пытаются понять, чего же я еще не сказал, что, разбитый болезнью, могу предпринять, что думаю о каждом из них, на чью сторону встану.
Мемуары — не моя стихия. У меня не было времени, чтобы описывать собственную жизнь и тратить часы и дни, воруя их у настоящего. Мне всегда было интереснее жить и, как говорится, прости меня, Господи, бороться, нежели разбираться в улетевшем прошлом. Но мемуары — это комментарий к собственной жизни. Это последний шанс разобраться с мотивами поступков и хоть как-то защитить себя перед будущим, мемуары — это часто голос из могилы против самолюбивых свидетельств «очевидцев» и умильной лжи близких, против «чего изволите» продажных писак и самой большой лжи, идущей от восторженных энтузиастов. Политические тексты — это всего лишь политические тексты. В них — диктуемый политикой обман, как необходимый хмель в пиве. Мемуары, наверное, тоже обман, то есть только та правда, какой она видится одному человеку. Но для политического деятеля ошибка — не написать своих мемуаров. Человеческих дополнений к своим действиям, решениям, времени и поступкам. Здесь глубинные, часто известные только одному мотивы. Здесь оправдания, если только политик, который всегда виноват перед историей, нуждается в оправдании. Жизнь почти прошла, а итоговый человеческий документ не написан. И это — ошибка. С особой рельефностью это выявила болезнь, внезапное недомогание, которое обрушилось на крепкий, закаленный размеренной и здоровой юностью организм. Но ошибка совершена. Удастся ли ее исправить? Вряд ли. (Мужчины рода Ульяновых не отличались долгожительством, а положение больного Владимира Ульянова достаточно непростое. Но надежда всегда есть. Категория «чудо» — вполне, видимо, научная и марксистская дефиниция. Произошла же Февральская революция 1917 года тогда, когда ни главный теоретик партии большевиков, ни рядовые члены и вожди, да и попросту никто ее не ждал.) Но ошибку эту надо исправлять непосредственно сейчас, начиная с этой минуты.
Да, есть неотложные дела, есть статьи, которые нужно как можно быстрее написать, потому что страна живет, переваривая разруху, потому что последняя правота — нэп, измеряемая и подтверждаемая практикой, еще не доказана, а заболевший Ульянов-Ленин не только верит в силу и глубину классового инстинкта, но и в действенность слова. Он сейчас не собирается писать мемуары или диктовать воспоминания — на это недостанет сил. Силы надо распределить и сосредоточиться на борьбе с недугом. Он сделает заготовки, продумает план, он напишет их в собственном сознании. Главу за главой. Фразу за фразой. Мысль за мыслью. Кое-что он отдиктует и сейчас, надеясь на дальнейшую собственную правку и на помощь Надежды Константиновны: она-то знает, что надо добавить, где развить, куда и какую вставить цитату. У него самого есть опытные секретари, которые привыкли к его слогу, его мыслям и его диктовке. Лишь бы чаще наступали периоды просветления. Он попробует написать предельно искренне, хотя искренность и простота — не его оружие, надо только напрячься и все вспомнить. Отец, мамочка, Волга, детство…
Глава первая
Родители.
Тонкий вопрос самоидентификации.
Гибель старшего брата. Выбор и начало пути.
Истоки мировоззрения
Время удивительно раскрашивает события. Уже мне самому, чтобы вспомнить лица отца, мамы, казненного в двадцать лет Саши, требуются определенные усилия, а что же сказать о летописцах? Для них это будут родители и старший брат, «погибший от руки самодержавия». В своих оплачиваемых редакциями и издателями реляциях они ведь будут пользоваться моим, не самым привлекательным, стилем, предназначенным для газеты или для разговора с массами. Это стиль агитации и пропаганды, а не литературы. Мне самому-то кажется, что в жизни я говорю на несколько другом языке, который и проще, и сложнее. Вот так и надо попытаться все написать, по крайней мере так надо обдумывать, что я собираюсь написать.
В будущих сочинениях и официальных энциклопедических справках самую большую сложность вызовут мои родители. Дело, конечно, не в них, а в том, чтобы ни в коем случае не отдать вождя новой, коммунистической России в руки инородцев. Пока я жив, это не выпячивается и все делают вид, что мое происхождение никого не интересует. Это неправда. Всегда будет интересно знать, где и как родился великий человек — не будем про себя скромничать, называть себя рядовым и сермяжным мужиком, — как он рос, с кем дружил. Здесь сплетутся прелестные картины, полные нравоучения и ходульности. Я и сам уже многое не помню и с удовольствием слушаю сестер и Надежду, которые хранят в памяти мелочи да к тому же склонны по-женски украшать жизнь. Но ведь каждый помнит так, как хочет: как запало ему при первом рассказе или «как должно быть». Всем интересна внешняя и внутренняя механика жизни человека, выделенного судьбой. Все хотят уроков и рецептов, как стать таким. Как занять такое место и получить такую власть над людьми и страной. А что потрачено на это и по плечу ли такая, как у меня, усидчивость, умение работать впрок, не думая о сиюминутном результате, умение бросить всю свою жизнь, и даже личную жизнь, на распыл, то это никого не волнует, это, считается, умеют все. Так пусть попробуют. Но сначала пусть узнают, что широкие скулы вождя — это не оттенки какой-нибудь рязанской «малой родины», где четыре века назад побывали татары. Вождь на четверть калмык — это «приданое» бабки по отцу — и только на четверть русский.
Но сначала разберемся с другим дедушкой, со стороны матушки. У этого дедушки удивительно — для всезнающих черносотенцев, которые будто бы это и раскопали, — подозрительное отчество Давидович.
Я хорошо помню, когда в октябре семнадцатого в крошечной комнатушке в Смольном мы сидели с товарищами и формировали правительство, я предложил на пост министра — потом мы стали их называть наркомами, — на пост министра внутренних дел Льва Троцкого, тоже с подозрительным отчеством Давидович. Он отказался, приведя странный мотив: стоит ли, дескать, давать в руки врагам мое еврейство? При чем здесь еврейство, когда идет великая международная революция? Но это имело, оказывается, свой смысл. Ни для кого не секрет, конечно, что евреи — древнейшая нация с высокой дисциплиной, с внутренней племенной спайкой и удивительной организованностью умственного труда. Как-то (когда и что — знает только Надежда Константиновна с ее поразительной памятью на имена, даты, цифры) в разговоре с Максимом Горьким я обронил в полемическом запале: «Умников мало у нас. Русский умник почти всегда еврей или человек с примесью еврейской крови». Это верно, но лишь отчасти, не буду же я здесь обращаться к школьным прописям и поднимать из гробов тени великих русских умников. Среди евреев много знаменитых философов, ученых, врачей и артистов. Великий Маркс, очень крепко недолюбливавший свое племя, в конце концов тоже был крещенным в лютеранство евреем, да вдобавок ко всему, по словам Бакунина, «пангерманским шовинистом». Положа руку на сердце, должен сказать: я полностью свободен от какого-либо национализма. Может быть, это результат слияния в моих жилах разнообразных кровей? Но откуда тогда такое ясное осознание себя именно русским?