Смерть в Киеве
Шрифт:
– Мне и тут хорошо, - сказал Иваница каким-то словно бы чужим голосом.
– Тогда расстанемся.
– Приедешь - тут буду. Хотя бы и возле Оляндры.
– Осточертели вы все, - лениво промолвила Оляндра, лукаво поглядывая на Дулеба.
– Тогда пойду, - сказал лекарь, - зря только помешал вам. Моя вина.
– Да какая же вина, лекарь дорогой!
– только теперь двинулся на него со своими объятиями Войтишич.
– Садись с нами, да выпьем малость, да...
– Как же я мог бы лечить людей, сам обжираясь и напиваясь средь ночи и тем укорачивая собственную
Войтишич поймал своими объятиями пустоту, но крикнул вдогонку лекарю с нарочитым весельем:
– Да будь она проклята, вся жизнь, ежели человеку и выпить не дают!
Дома Дулеб увидел свой пергамен, присел, быстро записал: "Никогда не следует недооценивать способность Войтишича расправляться с другими и выходить невредимым самому. Он твердо придерживается истины преступной, но, к сожалению, очень живучей: в безопасности лишь тот, у кого есть сила создать опасность для других. Князь Юрий должен был бы помнить".
Силька, поедавший княжеские харчи лишь за то, что должен был прослеживать каждое движение и каждое слово князя Андрея и иногда и самого Долгорукого, не занес в тот вечер в свои пергамены ни единого слова, и не потому, что растрогался от встречи с родным городом, или напился на пиршестве у великого князя, или (этого еще не хватало!) подрался с каким-нибудь озорником. Объяснялось все проще, Сильку нашли в княжеском дворце в отдаленнейшем, но и уютнейшим закоулке, где княжеский летописец расположился, смакуя заранее, как обрисует он весь сегодняшний день от рассвета до поздней ночи, не пропуская ничего, применяя слова отборные, выразительные и почтительно-приподнятые, опишет надлежащим образом все приготовления к вступлению великого князя в святейший город, покажет силу суздальскую, благородство князя Андрея, безудержное веселье киевлян, звон киевских колоколов, не пропустит ни великое, ни малое, заставит грядущих чтецов подивиться меткости своего глаза, умелости и твердости руки, неизмеримой широте разума.
Тем временем к дворцу приближался какой-то человек. Шел он прямо на стражу, на выставленные против него копья и занесенные над ним мечи.
– Уберите железо!
– сказал этот человек страже княжеской.
– Вот пронзим тебя насквозь, так будешь знать!
– пригрозили воины, хотя, по правде говоря, не очень и торопились осуществлять свои угрозы, ибо что может сделать один безоружный человек, когда их здесь - целый десяток.
– Нашли кого пугать!
– не испугался незнакомец.
– У меня железо и в голове, и в утробе, да и в крови тоже железо. Весь железный, а ты меня пугаешь!
– А кто же ты? Может, бес киевский?
– Железодел. Зовут Кричко, а тут где-то мой сын.
– Может, и твой, да не с нами.
– Где-то возле князей трется с писалом и пергаменом. Когда-то звали Михликом, а теперь и не ведаю, как зовут.
– Есть там один хитроокий.
– Забыл, какие у него очи. Малым забрали от меня, теперь хочу увидеть. Сын ведь!
Один из дружинников согласился пойти поискать Сильку. Нашел и испортил ему все намерения.
– Там твой отец, - сказал дружинник.
Силька безмерно удивился и возмутился одновременно:
– Пойди спроси, чего ему надобно.
– Тебя хочет.
– Он хочет, да не я.
– Этот человек переколотит всех князей. Кто виноват будет?
Силька, проклиная все на свете, вынужден был одеваться, цеплять к поясу нож, вешать на грудь цепь - золотую, дарованную ему князем Андреем. Ежели приходится встречаться с человеком, который когда-то считался твоим отцом, то надобно произвести на него надлежащее впечатление.
Вышел из-за стражи, очутился с глазу на глаз с худощавым, чужим в темноте человеком, тот тоже присматривался к Сильке, как к чужому, спросил неуверенно:
– Михлик? Ты?
– Сильвестр, - сказал ломаным баском Силька.
– Княжеский летописец приближенный.
– Ну, выходит, ты. Сказано. Я - Кричко, твой отец. Аль ты уже забыл? Забрали когда-то тебя монахи. Игумен Анания. Проклятый человек, хоть и возле бога ходит. А ты - Михлик! Мать твоя умерла; наверное, и не помнишь. Ты и меня уже забыл?
– Сильвестр я, - сказал снова Силька, рыская глазами туда и сюда, не находя нигде спасения. Что, если этот чужой человек раскричится здесь, на Ярославовом дворе, и заберет его к себе, к своему железу, к дыму и копоти, к голоду и холоду, к холодным почайнинским разливам ежегодным, к ветрам и снежным заносам?
– Михлик был, да сплыл. Ты ведь сам отдал Михлика монахам, а теперь хочешь найти его.
– Не отдал - силком забрали, сманили тебя, потому как был ты еще мал и глуп... А от них назад ничего не заберешь...
– Теперь я у князя. Или думаешь - от князя можно что-нибудь забрать? Князь - это...
– Знаю, - прервал его Кричко, - ведаю, что такое князь и какое оно что-то... В Киеве вельми хорошо видно князей. Прибегают сюда, удирают отсюда, умирают смертью собственной, а то и насильной - все в Киеве, и все нам видно... Настоящие киевляне сидят на месте.
– Что же ты высидел?
– насмешливо спросил Силька.
– Доменицу новую ставлю. Большая вода была нынче весной. Смыло у меня все, теперь ставлю новую доменицу, хижину новую, все новое. Человек должен сидеть на своем месте, а вокруг него должно быть все новое. Как листья на деревьях каждой весной.
– Знаю уж это новое. Заливает тебя Почайна каждый раз, спасаешься в одной сорочке, ходишь голодный и босой, просишь кусок хлеба...
– Дают, потому как верят...
– Жизнь ли это? Волки лишь так бродят в пущах да в полях... Человек должен жить в спокойствии и тепле...
– Как ты?
– Хотя бы. Меня князья любят. Глупые завидуют и боятся. А я...
– А ты!
– передразнил его Кричко.
– В толк не возьму, откуда у тебя эта круглоголовость и круглоокость. Словно и не сын ты мне. У матери твоей не было того, у меня тоже нет, и у дедов наших ничего такого не видел. Разве что какие-нибудь пращуры... Вот она, твоя мягкость; стоишь среди ночи там, где кони княжеские да воеводские, а пригласить отца своего...
– Не велено посторонних пускать во дворец, - быстро спохватился Силька.