Смертельно безмолвна
Шрифт:
Пожимаю плечами, а мама вздыхает. На ней длинное, бесформенное платье, которое она, возможно, носила еще в эпоху хиппи. Или кто там строил иллюзии насчет счастья? Я почему-то думаю, что она выглядит как никогда красивой, молодой и свежей, пусть давно уже не отдыхала и не снимала с плеч груз ответственности.
Я опускаю руку и неожиданно слышу возглас:
– Осторожно!
Я задеваю локтем тарелку. Она стремительно валится вниз, врезается в пол с диким треском, и десятки осколков разлетаются по кухне, одновременно с распластавшимися по полу зелеными горошинами. Я виновато морщусь.
– П-прост-ти, - порывисто поднимаюсь, -
– Дел, все в порядке.
Нет. Я падаю на колени и начинаю нервно собирать осколки, царапая о них пальцы, а мама протяжно выдыхает и присаживается рядом, водрузив на мои плечи теплые руки.
– Все хорошо.
– Н-нет. Нет… – Стискиваю зубы и считаю: раз, два, три, четыре. Сколько горошин? Пять, шесть, семь, восемь. А сколько осколков? Их меньше. Но они опаснее. Они режут и причиняют боль. Они, как моя жизнь: прозрачные и безобразные. – Н-неуклюж-жая.
– Я сама уберу, дорогая.
– Я сама х-хочу, я р-разб-била! – Разъяренно сгребаю все в кучу, а мама просто сидит со мной рядом и молчит. Она смотрит. Наблюдает. И в груди у нее взвывает, словно один из осколков пронзает сердце. Она отворачивается, потому что знает, что я это почувствую, и виновато поджимает губы. Ей меня жаль. А я растерянно застываю. По пальцам робко и бесшумно скатываются тоненькие, красные полоски. Наверно, я пугаю маму. – П-прости.
Она встряхивает волосами. Молча поглаживает мой подбородок нежным пальцами, а затем обнимает. В ее объятиях всегда спокойно. Как в океане.
– Иди, отдыхай. Я сама уберу.
Послушно поднимаюсь на ноги и плетусь в свою комнату. У меня не только дефект речи. Возможно, вся моя жизнь – разбитое зеркало. Раз, два, три – считаю ступеньки. Веду пальцами по стене и бреду к себе в спальню, думая о том, как мама сейчас убирается и обо мне плачет. Она ведь должна плакать, пусть я никогда этого не видела.
Люди должны лить слезы, иначе можно решить, что им все равно.
В комнате темно. Шторы задернуты. Достаю наушники, включаю музыку и щелкаю динамиком до тех пор, пока уши не начинают взвывать от боли. Отлично. Устало валюсь на кровать и скручиваюсь, будто животное, прижав к груди колени.
– Как злобен в бурю океан. – Шепчу я одними губами, не издавая ни звука, – но рыбы в глубине живут в недвижных водах, как во сне.
ГЛАВА 2. УТЕС.
Я почти уверена, чинить людей – бессмысленно. Они перестают чувствовать боль, но при этом я не исправляю того, что им удалось разрушить. Знаете, когда людям больнее всего? Не в последнюю секунду. После. Люди ломаются не в процессе, а как результат. Не в тот момент, когда наступает самое сложное, не в тот момент, когда груз ответственности горит на плечах и пылает, как свежее мясо на вертеле. Люди ломаются, когда все кончено. Когда бой проигран, близкий потерян, рана кровоточит. Люди ломаются слишком поздно. Не вовремя. Не тогда, когда надо что-то сказать, а когда уже говорить нечего. Когда поезд уехал, а момент упущен. Ты потерял нечто важное, и лишь теперь ты понимаешь, как это «нечто» много для тебя значило. И потом я прикладываю ладонь, забираю корчующиеся в груди вопли совести или пики боли, и человек открывает глаза, и он продолжает жить. Но жить в руинах из собственной глупости. В пустыне собственного одиночества. Я помогаю им начать все заново. Но понимаете, что самое смешное – люди ведь идиоты, и они вновь и вновь повторяют
А я их лечу.
Опять.
Бессмыслица. Определенно, невероятно глупая способность: забирать боль у тех, кто за эту боль держится; кто стремится к новой боли.
Поднимаюсь на ноги, заправляю кровать и подхожу к зеркалу. Я расчесываю волосы медленно и сосредоточенно, считая это одним из тех занятий, что отвлекают от того, что творится за окном. Я прокатываюсь щеткой, локоны хрустят, вытягиваются, и я внезапно становлюсь похожей на обычного человека. Правда, это иллюзия, конечно.
Я далеко не обычный человек. И проблемы у меня не человеческие.
Знаете, иногда я думаю, что не любить свои способности – грех. Многие ведьмы – да пусть это полное безумие – держатся за религию, за церковь, наивно предполагая, что Бог взглянет на них сверху вниз и погладит по головке, да шепнет: я с тобой.
Уголки моих губ дрогают, и я тихо усмехаюсь.
Да-да, он со мной каждый раз, когда я захлебываюсь в ванной комнате. Он со мной. Он наблюдает. И, наверняка, ему очень смешно.
Я всегда скептически относилась к религии. Нет-нет, людям нужно во что-то верить, уж я-то знаю. Но я не понимаю механизм «прощения», «искупления». В чем смысл? Разве стоит прощать всех? Убийц? Насильников? Умалишенных психопатов, которые глядят на свою жертву бешеными, зверскими глазами и получают удовольствие от ее мук? Почему я должна придерживаться религии, в которой каждый ублюдок и псих найдет свою тропу, в которой даже «ад» - метафора искупления? Девять кругов, одиннадцать тысяч ступеней, семь грехов, и каждый – прощается, пусть в Святой Книге говорится о не прощении. Даже мои способности – в излечении. Какого, спрашивается, черта?
Чем эти люди заслужили такое к себе отношение?
Знаю: это не милосердие. Это равнодушие. Каждый должен получать по заслугам, и каждый должен знать, что, соверши он преступление, никакой Господь по головке его не погладит. И тогда я поверю в такого Хозяина. Тогда я стану верующей и начну молиться перед сном, ходить в церковь. Да, тогда я буду знать, что виновные получат по заслугам, и никто их не простит лишь потому, что они извинились. И тогда я решу, что мой дар лишь тех исцеляет, кто этого заслуживает. А не всех подряд. Не каждого, кто сделал так много, но расплатился так просто.
Я спускаюсь вниз. Мамы уже нет. Она всегда уходит рано, и я вдруг думаю, что она специально убегает, чтобы я не ощущала ее чувства. По утрам ведь жизнь всегда кажется невыносимой. Ночью ты готов свернуть горы, а с рассветом хочешь слиться с пылью.
Послезавтра Йоль – день зимнего солнцестояния. Мне опять придется запереть себя в ванной комнате, а моей матери вновь придется не вставать с постели. Но мы привыкли.
Наверно.
Мне хочется прогуляться, хотя я прекрасно понимаю, во что это может вылиться. Но сидеть дома – невыносимо. Когда-то я уже пыталась запереть себя, замуровать в коттедже, как в тюрьме, лишь бы не встречаться с людьми и не испытывать их чувства. Но потом до меня дошло, что из дома выходить нужно, иначе я окончательно сойду с ума. Собственно, у меня и так нет друзей, нет хороших знакомых. Закрывшись в своей комнате, я бы просто срослась с деревянным полом и превратилась бы в чучело, набитое собственным ужасом.