Смертная чаша
Шрифт:
– Да всё равно лежу, досаду пополам с терпением пью…
– Кликни мужа, – попросил Тишенков-младший зырянку.
…В покой, где положили Хворостинина, шагнул хлипконький мужичонка с нечесаной бородою и мятым рябым лицом, а вместе с ним вошел твердый, яко кора древесная, запах бражки.
Вся одежка плюгавца – справная, хозяином, по всему видно, дареная, – стояла колом. Здесь моршит, там торчит… Рубаха,
«Из-под пятницы суббота…» – отметил про себя Хворостинин.
На животе два пятна толкались друг с другом: черное и бурое. «Как видно, в рот куски не кладет, всё пробует прямым ходом через пупок в утробу затолкать…»
Был мужичонка лысоват и непроворен: ходил походкой барсучьею, валкой. За ухо заложено чистое, недавно очиненное перо, а ладони испятнаны чернилами. Кожа ветрами холодными продублена, вся в мелких язвинках.
Всё в нем было криво да серо, яко во псе приблудном, шерстью в грязях поизгваздавшемся.
И только глаза смотрели остро, хватко.
«Непрост баечник Федоров. Ну да, чай, и сам Федор не из простецких. Пойди пойми его со всеми-то с Иоаннами-то Златоустыми…»
Касьян отвесил косой поклон – без особенного вежества. Мол, как вышло, так и кушайте. Не по поклонам-де я умелец.
– Садись-ка за стол, Глухарь, покажи дорогому гостю свое искусство.
– Пиитики ли надобно? – вопросил каргополец скрипуче. И сразу же, ответа не дожидаясь, заговорил нараспев: – Ты чем мати-земля изукрашена? – Изукрашена земля церквами Божьими…
По голосу Хворостинин понял: либо книжник до крайности пьян, либо до крайности утомлен.
– Нет-нет! Не то! – замахал руками Федор. – Нам иное надобно. Вот я тебе напомню: славная у тебя была повесть про инока, любившего звоны колокольные… Как же его? Семион? Савватей? Запамятовал… Ну-ка, понимаешь ли, о чем я? О какой твоей повести?
Касьян молчал.
Федор переспросил:
– Ну как же? Ты должен помнить! Намедни мне оповедал про…
Касьян громко засопел, развалясь на лавке, голову же оперев о ладонь.
– Тунеядец он у тебя! Ему работать, а он в лёжку.
– Нет, Митрей Иваныч! Он у меня и суесловец, и празднолюбец, и бражник, да что хочешь, Дмитрий Иванович, но только не тунеядец. Погоди-ка…
И Федор потряс книжника за плечо. Тот всхрапнул легонько, да и всё.
– Не вини Касьянку моего. Ночь напролет переписывал для меня древнекиевские «Беседы на Шестоднев», вот и умаялся.
Дмитрий Иванович рассмеялся:
– Хорош, ах, хорош! Петел, сладкоголосое создание, в обе ноздри свое кукареку выводит, глядишь, чуток потерпим, и добротным храпом покой сей прехитро изукрасит.
– Я не сплю! – вскинулся Глухарь, дико помотав головой. – Не сплю я!
– Таково вежество каргопольское, ветрами суровыми повитое, книжной премудростью спелёнутое… – потешался Хворостинин.
Смолчать бы книжнику, больно чин его невелик, да у него, видать, как у многих премудрых грамматиков, – ума палата, да ключ потерян. Взвился, осерчал:
– А что ж, и вправду у нас там сладости словесной поболе, чем у вас тут на Москве! И житие монашеское покрепче, и Бог к нашим благоуханным дебрям поближе! Хто я таков? Праха золотничок, букашечка-таракашечка, Спасовой обители, что под Усольем Тотемским, игумна Феодосия, истинно святой жизни праведника, непутёвый ученичок. Ан шел сюды, мыслил: вот, со московскими со великими книжниками перемолвлюсь да шапку скину пред их дивным разумением, вышло же иначе. Не с кем тут умному человеку и беседу-то завести! Суета сплошная, о серебреце забота беспробудная да о чинах, грубиянство, стяжательность и невежество! О высоком же и о божественном никоторого старания. Где ж тут завестись риторам да философам, когда одно токмо безмысленное мельтешение: туда-сюда, туда-сюда! Один разве инок Еразм неглуп. Да еще с Соловков книжный чернец приезживал, насладился я с ним вдосталь виноградом книжным, да и тот наш человек, то ли новгородеч, то ли устюженин, едино не москвитин! Еще вот большой дворянин Михайла Андреевич Безнин, говорят, в летописях умудрен, да он меня и слушать не стал, палкою погнал со двора: «Какое, – говорит, – у тебя ко мне великих дел обсуждение, когда ты для таковых дел рылом не вышел и как есть таракан запечный!» Такова ныне Москва-то.
– Москва ему не по ндраву! – уязвился Хворостинин. – А соборы ты наши видел ле? Покровский, что на рву? Успенский, что у государя в Кремле? Архангильской тамо же? Иные?
Касьян Глухарь, услышав его укоризну, сей же миг растерялся, с повадки дерзостной сбился, даже губы надул от обиды. А потом очи возвел гор'e, словно бы увидев на потолке некое тонкое видение либо мечте предавшись, да и рассмеялся смехом добрым, детским. Был строптивец, стал – воск податливый.
Конец ознакомительного фрагмента.