Смертный приговор
Шрифт:
Причем, ты только подумай, Исламзаде лебезит перед Гафарзаде, перед своим министром он так не робеет, как перед Гафарзаде робеет. Иногда, глядишь, вызывает меня, понарошку спрашивает, как дела, а я - то знаю, что все это фокусы, жду, чего он на самом деле хочет. И он переходит к сути, мол, дочку мне в институте такой-то преподаватель срезал, мне совесть не позволяет (да когда у тебя совесть-то была, чтобы позволяла), ради бога, Муршуд-муэллим (прежде он, бесстыжий, меня муэллимом никогда не называл), скажи нашему брату Абдулу, пусть договорится насчет дочки моей. И я иду, говорю. Что делать, унижаюсь, но ведь выхода нет, времена тяжелые для такого писателя, как я. Есть у нас один проходимец, называющий себя молодым писателем, его зовут Салим Бедбин (чего ждать от человека, который берет себе псевдоним Бедбин!), не смущается, не краснеет, в лицо мне гогочет: Муршуд-муэллим, в Азербайджане самая большая должность - никакой не министр, все это пустое, самая большая должность - быть родственником Абдула Гафарзаде. Что скажешь этому бесстыжему? Эх, говорю - себя позорю, не говорю - внутри горит. Провались такая должность! Чтобы такой человек, как я, не имел права пойти в дом к сыну - своему единственному ребенку - выпить стакан чая! Прихожу, сажусь, тут же его лошадка - дочка Гафарзаде - говорит: "Тихо, Абдулчик занимается!" А сама садится рядом с нами, начинает книгу читать. И хоть бы книга была книгой - полбеды! Всякая еврейская писанина... Омар, бедный, слово сказать боится, смотрит на меня жалобно, а я - на него... И ребенка именем Гафарзаде назвали, каждый раз, как слышу "Абдулчик", клянусь честью, как на голову ведро кипятка выливают. А кому скажешь?... До того дошло, что ребенок мной пренебрегает, увидит меня, с места не сдвинется. А как его увидит, кидается со всех ног: "Дедуля!" Ребенок, конечно, ни при чем. Однажды взял я его на руки, уселись мы перед окном. Был вечер. В небе сверкали звезды. Во мне поднялись лирические чувства. Хотелось мне пробудить хоть немного романтизма в ребенке. Я сказал: "Смотри, детка, видишь звезды? Какую захочешь, сниму с неба и дам тебе!... Пусть будет твоей звездой!..." Не успел ребенок рта раскрыть, как ведьма-мамаша фыркнула: "Лучше бы вы, дядя Муршуд, сами получили у государства звезду и нацепили себе на грудь! И внук гордился бы, что дед герой! А у вас далее ни одной медальки нет!... Поэтому вас никто и не знает!" Схватила ребенка за руку, увела в другую комнату! Ведьма! Откуда дочери Абдула Гафарзаде знать, что такое романтика?! А потом она ведь и врет, есть у меня четыре медали, есть Почетная
Да, так Абдул попросил, пойдем вместе к Мурсалбейли. Встретились мы, пошли. Его, этого Абдула, я в жизни таким встревоженным не видел, жизнь действительно дорогая штука, он струсил. А Мурсалбейли, он же бесстыжий тип, встретил нас с улыбкой. В то время, когда ходили за Омара сватать, я этого Мурсалбейли брал с собой, чтобы солиднее выглядеть, так что знакомы они были, поздоровались, поговорили. Мурсалбейли и тут меня поддел: "А Муршуд Гюльджахани, не сглазить, роман за романом пишет: человеку прямо второе дыхание пришло!" Я про себя подумал: "Тебе откуда знать, невежда, что такое роман? Ты произведения читаешь? Ты в произведениях разбираешься?" Про себя подумал, а ему в лицо тоже крепко сказал: "Для вас же и пишу..." Мол, читай, становись человеком, профессор. Это еще не все. Абдул был так погружен в свою заботу о здоровье, что наш обмен любезностями будто не слышал. Жуткие у него вообще-то глаза, на волчьи похожи, но у Мурсалбейли на приеме в этих волчьих глазах была такая печаль, такая тревога, что пусть Аллах не подумает дурного, но у меня какое-то мстительное чувство возникло... В общем, Мурсалбейли, на барсука похожий, впереди, Абдул, как верблюд обессилевший, за ним следом, пошли осматриваться на японском аппарате. А я сел их ждать. Сейчас он в таком страхе, а в день, когда сын умер, у него слезинка не пролилась, у злодея, он же не человек, волк он, волк... Глаза-то какие?! Но одно происшествие мне вспоминается, я ведь писатель, что ж, если он - Абдул, все равно надо рассказать, что видел. Когда у него умер сын и тело еще не похоронили, как сейчас помню, шел сильный дождь. И он весь день сидел около тела, ни на кого не обращал внимания, ни с кем не разговаривал. Среди ночи вдруг встал и ушел. Долго его не было. Я решил, что он спать лег, от него всего можно ожидать. Посреди ночи открывается дверь, он входит. Честно говоря, я испугался: с ног до головы мокрый, в грязи, лицо как у мертвеца. Я же писатель, только взглянул - все понял: он уходил покончить с собой, но мужества не хватило, не смог убить себя... Что ж, что он Абдул Гафарзаде, а я его пожалел. Хотелось ободрить его, утешить, но вдруг он облаял меня, как собака. Так накричал, что уже шесть лет, как вспомню, волосы дыбом встают. Оскорбил! Но что делать, я проглотил и наутро вел себя так, будто ничего не случилось. А куда деваться, если для таких, как Исламзаде, искусство значения не имеет, мои книги он издает лишь благодаря Абдулу Гафарзаде, иначе издавать не станет, приходится мне глотать все оскорбления... Я многое перенес. В редакциях меня очень мучили, потому что никто сейчас не бережет и не ценит истинного художника, у всяких плутов и мошенников дела идут в гору. Против советской власти произведения пишут, очерняют нашу жизнь, создают отрицательных героев, положительные герои остаются в стороне, и их печатают, сначала в журналах, потом в книгах. На писателя, пишущего о положительных героях, теперь на самого смотрят как на отрицательного героя! В сталинское время разве было возможно такое? Им бы всем показали где раки зимуют. Нахал Салим Бедбин громко так, люди вокруг, говорит: "Большинство наших писателей в капиталистических странах умерли бы с голоду. Кто бы их печатал? В Центральный Комитет жалобы там никто не пишет: мол, заступитесь, нас не издают... Приятелей себе не нашли бы, чтобы их бездарную писанину издавали, которая потом по всем магазинам валяется, а потом ее списывают и сжигают. Такой ущерб может перенести только Советское государство. Капиталист скажет: ты не писатель, и все! Будь ты хоть чьим хочешь родственником, хоть племянником самого Аллаха! А если ты мне убыток принесешь, зачем мне тебя печатать?" Все это говорит, бессовестный, а сам на меня смотрит. Хотелось мне сказать, ах ты подлец, ты интересы государства блюдешь? Ты же пишешь только о взяточниках, мошенниках, о негативных явлениях! Но я ни слова не сказал. Какой смысл? После Сталина загубили советское искусство. Во времена Сталина этот человек слова бы не вымолвил. Ей-богу, ему такое устроили бы, что материнское молоко носом бы пошло. Мир Джафар Багиров знаешь что делал с такими? Ногтем большого пальца так прижимал их, что следа не оставалось. А теперь что? Один очерняет советского человека, изображает его взяточником, ныряет в невообразимые нечистоты, и его писанину не только печатают, но и расхваливают, поднимают до небес, а самое страшное, дело доходит до того, что само правительство им еще и премии дает!... Настоящие советские награды были Сталинские премии!...
В общем... Больше часа я просидел, ожидая Абдула с Мурсалбейли, наконец они пришли. Лицо Абдула побелело как полотно, я знал, что и сердце у него колотится, тук-тук. "Ну что у меня, профессор?" - спросил он, причем спросил так, будто на свете нет человека смирнее. Мурсалбейли, выставив большой живот вперед, сказал: "Что может быть у такого мужчины, как ты?!" Сказал и громко рассмеялся. Цвет лица у Абдула стал на глазах меняться, тревога в глазах понемногу растворилась. "То есть у меня ничего нет?" Мурсалбейли сказал: "Ничего! Внутри у тебя чисто, все как стеклышко! Образцово!" - "Никаких лекарств, средств не нужно? Ничего мне не принимать?" Мурсалбейли, протянув вперед короткую руку (как такими короткими руками, как этими короткими пальцами он оперирует, слушай?...), покачал мясистой рукой и сказал: "Никаких лекарств не нужно!" - "А что мне пить, есть?" - "Что душа пожелает - ешь, что душа пожелает - пей!" Когда Мурсалбейли говорил, Абдул посмотрел на меня, и в его серых глазах было какое-то торжество, мол, ну, Муршуд Гюльджахани, вот видишь, у тебя тридцать лет язва, ты ежедневно должен соблюдать диету, а я, что хочу - ем, и сколько хочу - пью, и впредь так будет.
Абдул сунул руку в карман, вытащил три - я же писатель, от моих глаз ничто не ускользнет - три хрустящих сотни и засунул в карман халата Мурсалбейли. Триста рублей - ровно моя двухмесячная зарплата, оплата за мой труд в течение двух месяцев. Десятилетиями я жил на зарплату, пока с ним не породнился, пока подлец Исламзаде не начал издавать мои книги. Денег хватало только на хлеб с соленьями, и в конце концов в желудке появилась рана. Мурсалбейли притворно воскликнул: "Ой!... Это зачем?..." Он так произнес это, как, прошу прощения, распутная женщина, кокетничая перед близостью с новым мужчиной. Хоть бы передо мной постеснялся, бессовестный!... Слушай, ну до чего мы дошли... Посмотри-ка на профессора, на профессора!... За один час работы кладет в карман мою двухмесячную зарплату и вдобавок безнравственно кокетничает!... А Абдул сказал: "Тебе - за праведность, профессор!" Подумать только, смотри, кто о праведности говорит!... Мою двухмесячную зарплату как семечки щелкает и еще о праведности толкует!... Хоть и нахал Салим Бедбин, а, ей-богу, правильно сказал: только Советское государство может выносить эту дребедень! В общем, распрощались мы с Мурсалбейли, вышли из больницы. "Слушай, - говорю, - а ты тоже здорово мнительный!" - "И не говори!
– сказал он и рассмеялся, своим всегдашним смехом рассмеялся, больше уже никакого надлома не было в его смехе.
– Ладно, Гюльджахани, прощай. Иди пиши новый роман..." Как будто это был не тот человек, который в тревоге звонил мне и пришел сюда. Как говорится, гром грянул, так мужик перекрестился, а теперь чего ему креститься - гром больше не гремит. Мы расстались, он пошел на кладбище, я в издательство. Кто-то сказал, что для счастья важны два условия: с удовольствием идти на работу и с удовольствием возвращаться домой. Но меня, честно говоря, тошнит от издательства (больше тридцати лет работаю, больше тридцати лет тошнит), а Адыля - человек, конечно, неплохой, но все ворчит, ворчит, ворчит... Тридцать пять лет с нею живем - тридцать пять лет ворчит... Дочь фаэтонщика Алимамеда, да... Я объективный человек, ну и что ж, что он мой тесть, тот покойный фаэтон-щик Алимамед тоже был придира порядочный... В общем... А вечером произошло неожиданное событие (никому такое в голову не придет!): вдруг звонит Мурсалбейли. "У меня к тебе серьезный разговор, - говорит.
– Я иду на бульвар подышать воздухом. И ты давай подходи к кукольному театру".
– "А в чем дело?" - спрашиваю. "Придешь, услышишь". И трубку положил. Ладно, встретились. "Ты знаешь, Муршуд, - сказал он, - у твоего свата дела плохи".
– "Как это, плохи?" - спросил я. "У твоего свата рак!" - сказал он. Честно говоря, я поразился. "А днем ты сказал, что у него ничего нет..." - говорю. "А что я должен был сказать?
– он прищурился.
– А еще себя писателем называешь!... Мне надо было сказать: Абдул Гафарзаде, у тебя рак и осталось жить один-два месяца?" "Может быть, ты, - говорю, - ошибаешься?" - "Какая ошибка, слушай? Японский аппарат не ошибается! У него рак легких и метастазы всюду. Самый худший вариант".
– "А ведь он какой был, такой и есть, бодрый..." - "Скоро начнутся боли. Никакого спасения нет. Операция не поможет. Бедняга умрет в мучениях!" Я думал, сейчас Мурсалбейли вытащит триста рублей, верни, мол, ему. Но нет, какое там!... Попрощался со мной и пошел к морю, воздухом дышать. Такие вот дела... Сообщу Омару, он передаст жене - дочери Абдула. А не передаст - их дело... Как назло, роман у меня на середине... А роман хороший. О деятельности настоящего новатора, оптимистичного, деловитого председателя колхоза. Колхозу я дал простое название, теперь пышные имена не проходят: "Колхоз "Гейтепе"17. В колхозе выращивают хлопок на 1400 гектарах. Приняли решение - 90 процентов убрать машинами. Первыми в районе решили листья осыпать посредством наземных аппаратов. Подготовили девять агрегатов марки ОСХ-14, закупили все необходимое оборудование, заготовили химреагенты. Не только в Гейтепинском колхозе, но и во всем районе идут серьезные подготовительные работы по сбору хлопка. Завершили ремонт хлопкоуборочных машин. Получили много новых машин, общее число их 880. Решили 70 тысяч тонн урожая хлопка убрать машинами... Одним словом, замечательное будет произведение. Ведь я современный писатель, разрабатываю социальную тематику. По правде говоря, до сих пор мне еще не удавалось создать такой весомый образ положительного героя, как этот председатель колхоза... Но если Абдул умрет, Исламзаде не издаст мой роман... Мне с самого начала не везет...
Но подумать только, слушай, оказывается, и Абдул Гафарзаде смертен. Ей-богу, хоть я и атеист, а, ей-богу, есть какая-то сила, которая вот так карает...
Отцовский дом Адыли был в одной из верхних махаллей Баку. В их дворе жил мошенник молла Асадулла. Я и теперь его иногда вижу, он жулик настоящий. Все дни болтается на кладбище Тюлкю Гельди. Вдруг я подумал... Вот Абдул Гафарзаде умрет, и молла Асадулла, возможно, придет над ним поминальную молитву читать, просить Аллаха, чтобы отправил его в рай. Такова жизнь: смотри, кто хочет попасть в рай и кто за него хлопочет... На кладбище, где молла Асадулла обретается, есть фотограф, зовут Абульфас, знаю я его, прежде в редакциях работал, бездельник... Теперь покойников фотографирует и родне карточки навязывает. И на похоронах Абдула Гафарзаде, наверное, будет фотографировать, а потом продаст Омару... Бедный Омар, и после смерти Гафарзаде от их гнета не избавится... А деньги Абдул там и тут запрятал, наверное, старая лиса, они кому останутся?
17
Как дела?
Старуху Хадиджу похоронили на новом кладбище довольно далеко от Баку, и жена хлебника Агабалы, впервые там оказавшаяся, горестно воскликнула:
– Вай, вай, вай! Слушай, да тут целый микрорайон!...
Пока еще не испытанные жарой и холодом многих лет, похожие друг на друга размером и формой могильные камни заполнили все обозримое пространство. За короткое время новое кладбище так разрослось, что, конечно, ни один город мира не мог бы разрастись так быстро. В одинаковости здешних могильных камней, в равенстве отведенных для могил участков, маленьких огородиках, примыкающих друг к другу, - было что-то сиротское, одинокое, и жена хлебника Агабалы, не сдержавшись, всхлипнула:
– Бедная тетя Хадиджа...
Но неожиданно махаллинские женщины не захотели с этим согласиться. Два дня проплакавшие, жаждавшие похоронить тело бедной старухи Хадиджи только на старом кладбище - на кладбище Тюлкю Гельди, где были похоронены предки махаллинских жителей, не желавшие и слышать о новом кладбище, считавшие его в принципе недостойным духа старой набожной женщины, махаллинские женщины стали покрикивать на жену хлебника Агабалы:
– А-а-а... А чем тут плохо?...
– Почему ты ругаешь, слушай, кладбище, да!
– Тут вон сколько похоронено, разве они не люди?...
И в самом деле: раз на кладбище Тюлкю Гельди не нашлось места, раз они привезли и хоронили старуху Хадиджу тут, раз уж у махалли не оказалось возможности похоронить старуху на кладбище отцов и дедов, так не стоило вдобавок горевать, хватит и без того у каждого беды и горя, как есть, так уж и есть. Махаллинские жители - и мужчины, и женщины - больше не смотрели сердито ни на квартиранта-студента, ни на этого бывшего учителя русского языка за их нерадивость, за то, что дали слово, но не сдержали, никто больше не укорял их ни словом, ни даже взглядом. Махалля за последние годы научилась волей-неволей мириться со своей беспомощностью. Мир постепенно превращался в такой колючий куст, куда махалля войти не могла, могла только, как сын хлебника Агабалы, только что вернувшийся из армии, погрозить ему кулаком. Теперь все решали деньги, а у махалли денег не было, махалля была бедна; теперь все решали знакомство, протекции, а в махалле не было сколько-нибудь влиятельных людей, самым крупным должностным лицом был племянник моллы Асадуллы - нотариус в поселке Восьмой километр, - но он даже не пришел на поминки старухи Хадиджи. Мир менялся... Вернее, мир изменился, и в тот апрельский вечер, когда они хоронили старуху Хадиджу на новом кладбище, возможно, махалля впервые окончательно поняла, что с этих пор ее мертвецам покоиться только здесь - на новом кладбище...
И молла Асадулла, когда проходил мимо женщин, направляясь к свежевырытой могиле, сказал:
– В сущности, у мусульман могила должна быть вровень с землей, могила должна смешаться с землей... Могила мусульманина не должна отличаться от земли... Роскошь, которую теперь устраивают, позже появилась, вначале ничего подобного не было! Если святой человек умирал или великий ученый уходил из жизни, сооружали гробницу, и все!... А теперь святости-то нет!... У кого деньги, тому и гробница!...
Студент думал: интересно, а молле Асадулле построят на могиле гробницу? Могила бедной старухи Хадиджи, во всяком случае, от земли отличаться не будет...
Хосров-муэллим, засунув руки в карманы черного плаща, стоял в изножье свежевырытой могилы, среди махаллинских мужчин и смотрел в пустую могилу, потом поднял глаза, посмотрел поверх людских голов на новое кладбище и неожиданно вспомнил свой старый сон. Году в 1978-м он увидел во сне Хрущева. Хрущев в украинской рубашке с вышитым воротом пил, прихлебывая, чай из блюдечка, блюдечко держал обеими руками. "Здравствуйте, Никита Сергеевич!" "А-а-а! Хосров-муэллим... Как дела?" - "Ничего... А как ваши дела?" - "Тоже ничего..."