Смешные любови (рассказы)
Шрифт:
— Но мне ведь не пришлось ни от чего отрекаться, все было в порядке вещей. Так поступил бы любой.
— Любой? — вырвалось у Алицы. — Погляди вокруг, как все ведут себя! Какие заячьи души! От собственной матери и то отреклись бы.
Эдуард молчал, молчала и Алица. Они шли, держась за руки. Чуть погодя Алица шепотом сказала: — Я сделала бы для тебя все.
Таких слов Эдуарду еще никто не говорил; такая фраза для него была неожиданным даром. Эдуард, конечно, знал, что он не заслужил такого дара, но подумал: раз судьба отказывает ему в заслуженных дарах, то он имеет право присвоить и незаслуженные; и потому сказал:
— Мне уже никто ни
— В каком смысле?
— Выгонят меня из школы, и те, кто сегодня считает меня героем, и пальцем не шевельнут ради меня. Лишь в одном я до конца уверен. Что останусь в полном одиночестве.
— Не останешься, — возразила, покачав головой, Алица.
— Останусь, — повторил Эдуард.
— Нет, не останешься, — чуть ли не крикнула Алица.
— Все от меня отреклись.
— Я никогда от тебя не отрекусь.
— Отречешься, — печально сказал Эдуард.
— Не отрекусь, — сказала Алица.
— Нет, Алица, ты не любишь меня. Ты никогда не любила меня.
— Неправда, — прошептала Алица, и Эдуард с удовлетворением заметил, что у нее мокрые от слез глаза.
— Не любишь, Алица. Этого не скроешь. Ты всегда была совершенно холодна ко мне. Так не ведет себя женщина, которая любит. Я очень хорошо это знаю. А сейчас ты мне просто сочувствуешь, зная, что меня хотят уничтожить. Но любить ты не любишь, и я не хочу, чтобы ты убеждала себя в этом.
Они продолжали идти, держась за руки. Алица тихо плакала, а потом вдруг остановилась и сквозь рыдания проговорила: — Неправда, нет, неправда, ты не должен так думать.
— Правда, — сказал Эдуард, а поскольку Алица не переставала плакать, он предложил ей в субботу поехать в деревню. Дача брата стоит в прекрасной долине у реки, и там они смогут уединиться.
Лицо у Алицы было мокрым от слез, она молча кивнула.
Это было в среду, а в четверг Эдуард снова был приглашен в дом к директрисе; он шел туда весело и уверенно, ибо ничуть не сомневался, что его личные чары окончательно развеют всю эту заваруху с костелом, превратив ее в легкое облачко дыма, в сущее ничто. Но так уж случается в жизни: человек думает, что играет свою роль в определенной пьесе, и не предполагает вовсе, что тем временем на сцене неприметно сменились декорации, и он, ничего не подозревая, оказывается участником совершенно другого спектакля.
Он снова сидел в кресле напротив директрисы, между ними был столик, а на нем — бутылка коньяка с двумя рюмками по бокам. Эта бутылка коньяка и была той самой новой декорацией, по которой проницательный, здравомыслящий мужчина тотчас бы угадал, что заваруха с костелом перестала быть насущной проблемой.
Однако наивный Эдуард был до такой степени опьянен самим собой, что поначалу ни о чем таком не догадывался. Он дал себя вовлечь в веселый вводный разговор (неопределенно-обобщенного содержания), выпил предложенную рюмку и впал в непритворную тоску. Спустя полчаса-час директриса перешла к более личным темам; заговорив о себе, она попыталась создать в глазах Эдуарда образ той женщины, какой хотела казаться: рассудительной женщиной средних лет, не слишком счастливой и все-таки достойно смирившейся со своей участью, женщиной, ни о чем не жалеющей и даже довольной, что не замужем, ибо только так она может в полной мере насладиться спелым вкусом своей самостоятельности и радостями жизни, которые дает ей прекрасная квартира, где ей хорошо и где даже Эдуард чувствует себя сейчас, видимо, неплохо.
— Нет, что вы, мне замечательно, — сказал Эдуард, но сказал это сдавленным голосом, поскольку именно в эту минуту ему перестало быть замечательно. Бутылка коньяка (которой он опрометчиво поинтересовался в предыдущую встречу и которая сейчас со столь устрашающей готовностью поспешно пожаловала на стол), четыре стены гарсоньерки (делающих пространство все более тесным, все более замкнутым), монолог директрисы (сосредоточенный на темах все более личных), ее взгляд (небезопасно пристальный) — все это привело к тому, что он наконец стал осознавать замену спектакля; он понял, что попал в ситуацию, развитие которой неотвратимо предопределено; до него дошло, что его существованию в школе угрожает не антипатия к нему директрисы, а совсем наоборот: его физическая антипатия к худой женщине с черным пушком под носом, понуждающей его пить. У него от страха перехватило горло.
Он послушался директрису и выпил, но страх его был так велик, что алкоголь не оказал на него никакого действия. Зато директриса после двух-трех рюмок воспарила над присущим ей здравомыслием, и ее слова стали насыщаться почти угрожающей восторженностью. «В одном вам завидую, — говорила она, — что вы так молоды. Вам еще невдомек, что такое разочарование, что такое крушение иллюзий. Мир перед вами еще полон надежд и красоты».
Нагнувшись через столик к Эдуарду, она в печальном молчании (с оцепенело судорожной улыбкой) устремила на него устрашающе большие глаза, в то время как он говорил себе: если ему не удастся хоть слегка опьянеть, этот вечер окончится для него величайшим позором; налив в рюмку коньяка, он залпом выпил.
Директриса снова заговорила: — Но я хочу видеть мир таким же! Таким же, каким видите его вы! — Затем поднялась с кресла и, выставив грудь, сказала: Я вам действительно симпатична? Это правда? — И, обойдя столик, она схватила Эдуарда за руку. — Это правда?
— Да! — сказал Эдуард.
— Пойдемте потанцуем, — сказала она и, отпустив руку Эдуарда, подбежала к радио и так долго стала вертеть рычажком, пока не нашла какую-то танцевальную мелодию. Потом с улыбкой подошла к Эдуарду.
Эдуард встал, обхватил директрису и в ритме музыки стал водить ее по комнате. Директриса то опускала голову ему на плечо, то, подняв ее, нежно заглядывала ему в глаза, а то вполголоса вторила звучащей мелодии.
Эдуарду было до того не по себе, что он не раз останавливался посреди танца, чтобы опрокинуть рюмочку. Сейчас он только и мечтал о том, чтобы поскорее кончилась тягостность этого безмерно затянувшегося шагания, но, с другой стороны, он и ничего больше так не боялся: тягостность того, что последовало бы за танцем, представлялась ему куда более невыносимой. И потому, продолжая водить эту напевающую даму по тесной комнате, он внимательно (и тревожно) следил за желанным действием алкоголя. Когда ему наконец показалось, что его рассудок несколько затуманился, он с силой привлек директрису к себе правой рукой, а левую положил ей на грудь.
Да, он в точности проделал то, что в течение всего вечера вселяло в него ужас; чего бы он только не отдал за то, чтобы ему не пришлось это делать, но если он все-таки сделал это, то лишь потому, поверьте, что должен был это сделать: ситуация, в которую он попал, с самого начала вечера была настолько предопределена, что можно было лишь замедлить ее развитие, но никак не пресечь, и если Эдуард положил ладонь на грудь директрисы, значит, он лишь подчинился приказу неотвратимой необходимости.