Смешные любови (рассказы)
Шрифт:
Однако результат его поступка превзошел все возможные ожидания. Будто по волшебному повелению, директриса начала извиваться в его руках, а потом приникла своей верхней пушистой губой к его рту. Затем увлекла его на тахту и, дико извиваясь и шумно вздыхая, укусила его в губу и тут же в кончик языка, причинив ему сильную боль. Потом вывернулась из его рук и, обронив: «Подожди!» — побежала в ванную.
Эдуард облизал палец и обнаружил, что язык немного кровоточит. Укус вызывал такую боль, что с трудом обретенное опьянение рассеялось и горло вновь перехватило страхом при мысли о том, что его ждет. Из ванной доносились стрекот и всплески воды. Он взял бутылку коньяка, приложил ко
Но вот уже на пороге комнаты в прозрачной нейлоновой ночной сорочке (богато декорированной на груди кружевом) появилась директриса и стала медленно приближаться к Эдуарду. Она обняла его, затем отступила на шаг и укоризненно сказала: — Почему ты одет?
Сняв пиджак и глядя на директрису (она не сводила с него больших глаз), Эдуард думал лишь о том, что его тело, вероятнее всего, станет саботировать усилия его воли. И, стремясь каким-то образом возбудить свое тело, он неуверенно сказал: — Разденьтесь до конца.
Быстрым, восторженно послушным движением она сбросила с себя сорочку и обнажила тонкую белую фигуру, посередине которой в грустной сиротливости чернела густая поросль. Директриса медленно приближалась к нему, меж тем как он в ужасе убеждался в том, что знал уже заранее: его тело было начисто сковано страхом.
Я знаю, господа, что с годами вы свыклись с тем, что ваше тело порой проявляет строптивость, и это вас уже не расстраивает. Но Эдуард был тогда молод! Саботаж тела всякий раз повергал его в невероятную панику, и он переживал его как неизбывный позор, независимо от того, было ли его свидетелем прекрасное лицо или такое уродливое и комичное, как лицо директрисы. А она была уже совсем рядом, и он, испуганный и растерянный, крикнул вдруг, не зная почему (это было скорее по наитию, чем по какому-то хитрому расчету): «Нет, нет, ради Бога, нет! Нет, это грех, это был бы грех!» — крикнул и отскочил в сторону.
А директриса, все приближаясь к нему, глухо бормотала: — Какой еще грех! Вовсе это не грех!
Эдуард отступил за круглый столик, за которым давеча они сидели: — Нет, этого мне не дозволено, не дозволено!
Директриса отодвинула кресло, стоявшее у нее на пути, и, пожирая Эдуарда большими черными глазами, продолжала его преследовать: — Вовсе это не грех! Вовсе это не грех!
Эдуард обошел столик, за ним была уже только тахта; директриса подошла к нему почти вплотную. Сейчас пути к отступлению уже не было, и, видимо, само отчаяние в эту безысходную минуту вдруг надоумило его приказать ей:
— На колени!
Она в недоумении уставилась на него, но когда он повторил твердым (или отчаянным) голосом: «На колени!» — самозабвенно упала перед ним на колени и обняла его ноги.
— Убери руки! — окрикнул он ее. — Сложи их!
Она снова с недоумением посмотрела на него.
— Сложи их! Ты слышишь? Она сложила руки.
— Молись! — приказал он.
Сложив руки, она преданно смотрела на него.
— Молись, и да простит нам Бог, — прошипел он.
Молитвенно сложив руки и возведя к нему большие глаза, она стояла на коленях, и Эдуард получил не только выгодную отсрочку, но, глядя на нее с высоты, стал избавляться от тягостного ощущения себя как чистой добычи и постепенно обретать уверенность. Он отступил на шаг, чтобы оглядеть ее всю, целиком, и снова приказал ей: — Молись!
Но она продолжала молчать. И тогда он крикнул: — Вслух!
И вправду: коленопреклоненная худая голая женщина стала молиться: «Отче наш, сущий на небесах! Да святится имя Твое! Да приидет Царствие Твое».
Произнося слова молитвы, она возводила к нему глаза, словно он сам был Богом. Он наблюдал за ней с растущим удовольствием: перед ним была коленопреклоненная директриса, униженная своим подчиненным; перед ним была нагая революционерка, униженная молитвой; перед ним была молящаяся дама, униженная наготой.
Этот утроенный образ бесчестия пьянил его; и вдруг случилось нечто неожиданное: его тело сломило свое пассивное сопротивление; Эдуард напрягся!
В ту минуту, когда директриса произносила: «И не введи нас в искушение», он сбросил с себя одежду. А когда она сказала: «Аминь!» — быстро поднял ее с полу и поволок на тахту.
Это было в четверг, а в субботу Эдуард с Алицей поехал к своему брату в деревню. Брат встретил их весьма любезно и вручил им ключ от расположенной неподалеку дачи.
Влюбленные ушли гулять, все утро бродили по лесам и лугам. Гуляя, они целовались, и Эдуард ублаготворенными ладонями чувствовал, что воображаемая линия, проведенная на уровне пупка и разделяющая сферу невинности и сферу прелюбодейства, уже утратила силу. В первую минуту он хотел было высказаться по поводу этого долгожданного события, но по здравом рассуждении решил помалкивать.
А рассудил он, пожалуй, достаточно правильно: внезапный Алицын перелом случился независимо от его многонедельных уговоров, независимо от его доказательств, независимо от каких бы то ни было логических соображений, напротив, этот перелом основывался исключительно на слухе о его мученичестве, то есть на чистом заблуждении, и обусловлен был этим заблуждением вне всякой логики; давайте поразмыслим: почему мученическая преданность Эдуарда вере должна была бы привести к тому, что сама Алица предаст теперь Закон Божий? Если Эдуард не предал Бога перед школьным синедрионом, то почему теперь она должна предать Бога перед Эдуардом?
В такой ситуации любое высказанное вслух суждение могло невольно открыть Алице нелогичность ее поведения. И потому Эдуард решил благоразумно молчать, что, впрочем, вовсе не бросалось в глаза, ибо Алица сама говорила без умолку, была весела, и ничто не свидетельствовало о том, что перелом, совершившийся в ее душе, был драматичным или болезненным.
Когда стемнело, они отправились на дачу, зажгли свет, постлали постель, поцеловались, и тут Алица попросила Эдуарда потушить лампу. Однако в окно пробивался звездный свет, так что Эдуарду по ее настоянию пришлось закрыть ставни. В полной темноте Алица разделась и отдалась ему.
Долгими неделями Эдуард мечтал об этих минутах, но сейчас, когда они наступили, он, к своему удивлению, не чувствовал той их значительности, какую предполагала длительность их ожидания; они казались ему такими простыми и самоочевидными, что он почти не мог сосредоточиться на любовных радостях и тщетно пытался отогнать мысли, которые лезли ему в голову: на память приходили долгие потерянные недели, когда Алица мучила его своей холодностью, на память приходили школьные неприятности, возникшие по ее вине, и потому вместо благодарности за подаренную ею любовь он стал ощущать в себе какой-то мстительный гнев. Его раздражало, с какой легкостью и простотой она предает теперь своего Бога Прелюбодейства, которому еще недавно так истово поклонялась, раздражала и ее вечная уравновешенность, не прошибаемая ничем: ни мечтой, ни каким-либо событием, ни каким-либо переломом; раздражала, как она проживает жизнь: без всякого внутреннего разлада, самоуверенно и легко. А когда это раздражение достигло особой силы, он попытался любить ее яростно и злобно, дабы вырвать из нее хоть какой-то звук, стон, слово, всхлип, но все было тщетно. Девушка оставалась тихой, и, несмотря на все его старания, их любовная близость кончилась столь же тихо и безбурно.