Смеющиеся глаза
Шрифт:
Он помолчал, затем снова заговорил, то нервно и поспешно, то задумчиво и мечтательно:
— Я полюбил ее давно, еще в школе. Это было какое-то необъяснимое чувство. Что-то прекрасное вдруг открылось в жизни, и от этого жизнь стала еще дороже. Так бывает утром, на восходе солнца. Те же поля вокруг, та же сонная речка, такое же бесконечное небо. И вместе с тем все это уже другое. Новое. Да, совершенно новое. И светлое. Мы проводили с ней целые ночи напролет. Любили запах догорающего костра. Не отрываясь, смотрели, как перемигиваются веселые звезды. Ходили в обнимку под дождем и ветром. У нас были чистые души… Впрочем, к чему я об этом?
Он остановился, посмотрел на меня, словно желая убедиться, тут ли я. Потом опять послышались
— Да. Время летело. Получилось так, что я был принят в пограничное училище. Попал туда с боем. Отбирали лучших из лучших. Отец хлопотать за меня отказался. Он хотел, чтобы я сам нашел свое место в жизни, и терпеть не мог всякого рода протекции. На медкомиссии врачи зацепились за какой-то пустяк. А на мандатной я сказал начальнику училища, что все равно буду здесь учиться и что вынести за ворота училища они могут только мой труп.
Начальник училища оказался человеком добрым. Он почему-то обрадовался моему упрямству. Зачислили. К счастью, я учился в том же городе, где находилось театральное училище, в которое поступила Нонна. Смешно, но мне трудно было прожить без нее даже день. Военная жизнь сурова. Вы, конечно, знаете, в ней мало места для лирики. Но мы встречались каждую субботу и каждое воскресенье. Пятерки стоили мне большого труда, но зато они помогали мне получать увольнительные. Правда, бывало и так. Мы договаривались с Нонной о встрече, а наш старшина посылал меня в наряд. Он не интересовался любовными делами своих подчиненных. Да мало ли! Учения, выезды на границу, стажировка в войсках. Но всегда я знал, что там, в городе, она ждет меня. Говорят, любовь помогает человеку во всем. Нет, мало так сказать: помогает. Даже то, что родился именно теперь, а не раньше и не позже, тоже кажется счастьем, которое доступно только тебе. И что нет на свете ничего непреодолимого.
Я с интересом и волнением слушал его и думал, что то, о чем он говорит, можно было говорить только такой лунной ночью, какой была эта ночь, и только в том состоянии, в каком находился этот не совсем понятный еще для меня человек.
— Вам не надоело? — отрывисто спросил Нагорный. — Нет? Ну тогда слушайте. Все равно. Влюбленный всегда на виду. Как бы он ни скрывал свои чувства. И над ним обычно посмеиваются. Чаще всего беззлобно, без всяких задних мыслей. Но все же посмеиваются. И может быть, оттого влюбленный становится глупее, что ли? Не знаю. Знаю только, что надо мной следовало смеяться. Доходило до того, что я искал Нонну по ее следам. Я знал до тонкостей, какой отпечаток оставляет на земле ее обувь. Да, да, летом — туфелька или босоножка, зимой — ботики. У нас был чудесный преподаватель трассологии. Это наука о следах. Майор Шубарев. Не слыхали? Да, вы же не служили в погранвойсках. Так вот. Если бы Нонна прошла босиком по пыльной дороге или по траве, когда еще не исчезла роса, я все равно узнал бы, что это прошла она. И не знаю, дурацкая сентиментальность, что ли, но мне порой хотелось поцеловать эти следы. Потому что прошла она. Потому что это следы ее ног. Я боялся, что такая чувствительность повредит мне в моей службе. Но ничего поделать не мог. Я видел, что и она любит меня. По крайней мере, так мне казалось. Она часто повторяла мне, что никогда никого не сможет полюбить так, как меня.
Нагорный снова достал папиросу. Спичка вспыхнула бледным желтоватым огоньком. Луна хозяйничала в комнате, как у себя дома.
— Мы твердо решили пожениться, — продолжал он, жадно затянувшись папиросным дымом. — И только когда стала подходить к концу наша учеба, мы разговорились о земных делах. Я кончу училище, она тоже. А граница, как известно, не проходит через большие города. Я не страшился этого, меня, тянуло в самые глухие места, на край света. Туда, где поопаснее, неизведаннее. Но как было поступить Нонне? Ей нужен был театр. Сама она никогда не говорила об этом. А я, напротив, старался как можно чаще напоминать ей о Памире, о каракумских песках и Курилах. Я рассказывал ей все самое страшное, что читал или слышал об этих местах, еще более сгущая краски. Она смеялась: «Ты пугаешь меня, чтобы я не поехала с тобой? Напрасно. Теперь ты от меня уже никуда не уедешь». Поверьте, за такие слова я готов был пронести ее на руках по всей земле! «Что театр! — говорила она в ответ на мои сомнения. — Ты мне дороже. И потом, не вечно же мы будем в глуши?» — «А если вечно?» — спрашивал я. «Ну что же, если вечно, так тоже вдвоем». Так она мне отвечала. И видите, что из этого получилось. Я привык верить людям. И убежден, что, если бы на земле не было ни одного человека, которому можно верить, я возненавидел бы и себя и все человечество. Нет большего счастья, чем верить друг другу и ни разу не обмануться в этой вере. Может быть, это даже необходимее человеку, чем сама любовь.
И тут я услышал тихие, но ясные звуки музыки, от которой затрепетало сердце. Они доносились через окно из соседней квартиры.
— «Аппассионата», — прислушавшись, сказал Нагорный. — Это Юля, жена Колоскова. Она уезжала в город. Приехала вчера. И почему-то всегда играет в это время. Перед рассветом.
Близилось утро. Лунный свет все более тускнел, таял, и было видно, как вместе с ним исчезали силуэты деревьев и причудливый орнамент занавески. В комнате делалось темнее, сумрачнее. Мы молчали и слушали неутихавшую мелодию.
— Если бы эта музыка звучала всегда, не переставая, — вдруг сказал Нагорный, — я бы не сделал ничего ошибочного, ничего дурного. Вы чувствуете, как она очищает душу? И убеждает, что жизнь лучше, чем о ней иной раз думаешь.
— А вы бы могли уехать с границы ради жены? — нетерпеливо спросил я.
— А вы могли бы бросить писать? — вопросом на вопрос ответил он.
И я понял его.
— Э, все пустое! — промолвил он немного погодя. — Вам совсем другое нужно. Что, вы за этим приехали?
Немного подумав, он добавил:
— Помните, я спрашивал вас, могли бы вы прожить здесь пять или, скажем, десять лет? И жаловался. А все это ее вопросы. И ее жалобы.
Я больше ни о чем не спросил его. Впоследствии я пожалел об этом. Никогда больше за все мое пребывание на заставе Нагорный не говорил со мной на эту тему так подробно и так откровенно.
Я долго лежал, размышляя о жизни и любви, старался поставить себя на место Нагорного. Мне очень хотелось помочь ему.
Лишь к утру я задремал.
7
Рядовой Смоляков, парень с удивленно-насмешливым взглядом, собирался осенью «на гражданку» и потому чувствовал себя особенно независимо. Он покровительственно-небрежным тоном разговаривал с молодыми солдатами, считая своим непременным долгом проехаться по поводу какой-нибудь слабости каждого из них. Службу в наряде он нес отменно, стрелял лучше всех, на политзанятиях затевал дискуссии и числился штатным оратором, особенно любившим выступать в присутствии какого-нибудь проверяющего. Смоляков смело высказывал критические замечания, на собраниях не мог высидеть без того, чтобы не пустить какую-нибудь едкую реплику. Молодые солдаты прислушивались к нему и рассказывали о его проделках с чувством восхищения и неприкрытой зависти.
От них я узнал, например, что Смоляков определяет свое отношение к новому человеку на заставе в зависимости от того, сможет ли тот обуздать его строптивую кобылу. Однажды какой-то майор, занимающий довольно солидную должность, прибыв на заставу, решил увековечить себя снимком, запечатлев свою личность в воинственной позе верхом на коне. Смоляков подсунул ему рыжую кобылу, и та долго издевалась над незадачливым седоком. Когда майор, потный и взъерошенный, уронив фуражку, все же забрался в седло, кобыла, чувствуя слабый повод и поняв, что седок уж очень неуверенно держит себя, понесла его по двору, то и дело вставая на дыбы. Майора пришлось снимать с лошади. А Смоляков, вволю нахохотавшись, серьезным тоном сказал ему: