Смотреть на птиц
Шрифт:
Ухмылка настолько реальная, что мне становится не по себе. Слышу голос отца, но совершенно не пугаюсь. Голос откуда-то из-за дерева, как тогда в детстве, когда он прятался от меня, пытаясь напугать. Но сейчас он меня не пугает, он пытается со мной поговорить, все так же робко и неуверенно, как и при жизни. Я вижу его напряженное лицо, силящееся издать осмысленный звук приветствия и вместо этого издающее все тоже неопределенное «гмыканье», неуверенное покашливание, всегда предварявшее его разговор с людьми.
Но о чем нам говорить, хочу ли я спросить его о чем-то? Хочу ли узнать у него, как он там?
Хочется ему сказать: «только ты мне все время говори, в чем смысл жизни, просто тихо говори, напоминай и все, больше я от тебя ничего не хочу. Мне много не надо, лишь бы знать, зачем я живу. А может лучше и не знать?»
Нет, не хочу, я ничего не хочу от своего отца. Не хочу ни просить, ни прощать, ни просить прощения. Не за что и не у кого. Пусть покоится себе с миром, и лишь мои добрые воспоминания о нем путь будут усладой для нашей общей неустроенной жизни.
Возвращаясь с кладбища, я вдруг понял, что все забыли о моем существовании. За это короткое время моего отсутствия. Я это знал точно. Стоило мне исчезнуть на некоторое время из жизни, и никто даже не обратил внимания на мое исчезновение, никто не вспомнил обо мне. Я как будто увидел, что в мире ровным счетом ничего не изменилось. Меня не было долгое время; возможно я провалился в канаву, попал в аварию, убит где-нибудь в темном переулке, нахожусь в реанимации, похищен… и ничего. Конечно, я пробыл не так долго, иначе рано или поздно меня бы хватились, объявили в розыск. Но я пробыл достаточно долго, чтобы почувствовать, что обо мне забыли, что сейчас, именно в этот момент моего отсутствия, ни одна живая душа не помнит и не тоскует обо мне. Все люди мира вот в эту самую минуту заняты своими мелкими житейскими делами, и никому ни до кого нет никакого дела. И когда все забыли обо мне, то я не почувствовал ровным счетом ничего. Никакой грусти, никакого, как принято это называть, одиночества. Я просто вообще ничего не почувствовал, ведь безразличие и есть нечувствие.
Мне стало интересно, как это можно совсем-совсем забыть о человеке? Оказывается можно. Обо мне забыли. И когда я также неожиданно вернулся, как недавно исчез, ничего не переменилось, никто не удивился моему появлению, никто не спросил, где я был все это время, что делал, как жил. Жил ли вообще?
Я выпал из мира не потому, что я был маленьким человеком. Все всегда выпадают из мира. Я решил просто проверить это на себе, и моя проверка дала блестящий результат. Изначальная догадка о полном безразличии всех ко всем, долго мучившая меня, подтвердилась. Я представил себе, что не просто исчез на какое-то время, а потом появился, а, что я вовсе умер. Я думал, как это они могут существовать без меня? Я же столько был со всеми везде; столько всего совместно прожито и пережито. Как будто я и не рождался вовсе.
Да, весь мир забыл о моем существовании. Я убедился в том, что вполне можно существовать самому по себе, когда о тебе никто не помнит, никто не думает. Память, увы, не является основанием бытия. Эта не такая уж приятная истина стала мне теперь совершенно понятной. Как стало понятным и то, что вообще мало что является основанием бытия. Лента времени струится сама по себе, в свою неведомую даль, мало заботясь о том, что вообще происходит. И происходит ли? Какая-то оторопь напала на меня, и мне мгновенно стал скучно и неинтересно жить.
Но я ведь был со своим отцом, о котором тоже не помнил
И все же я что-то почувствовал, когда понял, что все забыли обо мне. Именно, когда это понял. Это пронзило меня, чуть не убило. Но только в первый миг. Я быстро оправился от своего удручающего открытия, и мне не оставалось ничего другого, как продолжить существование.
Обильные детские воспоминания об отце постепенно развеивались, уступая место часто уже другим, неприятным чувствам. Вновь вернулась злость и раздраженность. Как будто он и не умирал, как будто продолжилась наша с ним вековечная тяжба, наш бесконечный, ни к чему не приводящий, спор. Было всегда понятно, что все эти споры-разговоры не для выяснения истины, а так, для разжигания вражды. Я уже часто ловил себя на том, что говорю с ним, с этим неведомым собеседником, источая в эфир свои силы и проклятья, посылая их в темную даль вечной непроясненности.
Как-то вдруг все разом накопилось во время этого траура, так накопилось, что трудно стало все это удержать в себе. Теперь нужно все сказать, всю правду, все, как оно есть. С этим жить нельзя. Я давно подозревал, что придет такое время, такой страшный день и час, когда нужно будет все сказать. Но все не верил в это, все откладывал даже саму мысль; думал, может обойдется, само пройдет, растворится в мутной речки жизни.
Нет, не прошло, не растворилось, ничего само собой не обошлось. Траур как-то неприятно обнажил всю житейскую мелочность, и вот это житейское и оказалось самым невыносимым, самым жутким. Захотелось все рассказать кому-то, все, что накопилось за многие годы. Но рассказать было некому, совсем некому. Нет в мире человека, которому можно душу обнажить, все потаенное выложить. А ведь надо, без этого никак нельзя. Вот и приходится говорить себе, а это все равно, что травам полевым, да ветрам лесным. Никто не услышит, никто не поймет.
Самое важное, что я должен был теперь сказать, что не любил я никогда своих родителей. Бояться боялся за них страшно, чуть не умер несколько раз от этого, но как теперь понимаю, любить-то не любил. Это главная заноза и накипь. И они меня не любили никогда. Никогда. Собой всегда были только заняты. И задело меня, почему они собой занимались, как будто были какие-то люди необыкновенные. Нет, самые обычные, таких много. И странно теперь, чего меня-то им не любить? А они не любили, но только боялись. Не дай Бог болезнь, или отъезд какой – всю душу вытрясут, лишь бы я в порядке был, чтобы им спокойно было. Боялись за меня ради своего спокойствия. Разве это любовь?
Они ведь доводили меня до того, что я желал им смерти. Именно так и было. Они умудрялись своими нелепыми действиями и словами пробуждать во мне самые низменные наклонности, самые подлые чувства. Я конечно всегда очень стыдился и ужасался потом, сильно злился, уже не знаю на кого: на себя, на них, или на того кто все это затеял здесь, смешав все пути и не дав ни малейшего намека на истину. Горько было так чувствовать родительское; часто хотелось тепла и понимания, которое конечно было, но всегда перечеркивалось какими-то нелепыми, совершенно внезапными действиями с их стороны.