Смотри на Арлекинов !
Шрифт:
Я спросил, что ей рассказывал Боб (Л. П.) в моем сне.
– Это был не сон, – сказала она. – Он просто хотел узнать, не звонила ли его сестра насчет танцев, на которые они нас троих приглашают. Ну, если она и звонила, дома все равно было пусто.
И мы отправились в бар «Виктории» перекусить и выпить, и там нас нашел Ивор. Он сказал, глупости, он отменно танцует и фехтует на сцене, но в обычной жизни – медведь медведем, и потом, ему противно, когда любой rastaquou`ere [30] с Лазурного Берега получает возможность лапать его целомудренную сестру.
30
Расфуфыренный проходимец (фр.).
– Между
– Смешной человек мой брат, – сказала Ирис, обращаясь ко мне, точно на сцене. – Нашу родословную он скрывает, словно сомнительную драгоценность, но стоит кому-то назвать кого-то другого Шейлоком, как он закатывает публичный скандал.
Ивор продолжал балабонить:
– Сегодня у нас обедает Морис (его наниматель). Холодное мясо и маседуан под кухонным ромом. Еще я разжился в английской лавке баночкой спаржи, – она гораздо лучше той, что выращивают здесь. Машина, конечно, не «Ройс», но все ж и у ней имеется руль-с. Жаль, что Вивиан слишком слаб на желудок, чтобы с нами поехать. Нынче утром я видел Мадж Титеридж, она уверяет, что французские репортеры произносят ее фамилию как «Si c’est riche» [31] . Никто не смеется сегодня.
31
«Уж если это богатство» (фр.).
9
Слишком взволнованный для моей обычной сиесты, я потратил большую часть предвечернего времени на любовное стихотворение (ставшее последней записью в карманном дневничке 1922 года, – сделанной ровно через месяц после приезда в Карнаво). В ту пору у меня, казалось, были две музы: исконная, истошная, истинная, терзавшая меня неуследимыми вспышками воображения и ломавшая руки над моей неспособностью усвоить безумие и волшебство, которыми она наделяла меня, и ее подмастерье, подмена, девчонка для растирания красок, маленькая резонница, набивавшая в рваные дыры, оставляемые госпожой, пояснительную или починявшую ритм начинку, которой становилось тем больше, чем дальше я уходил от начального, тающего, варварского совершенства. Неверная музыка русских рифм обманно выручала меня, наподобие демонов, нарушающих черную тишь художнического ада подражаниями греческим поэтам и доисторическим птицам. Еще один, и уже последний лукавый обман совершался в беловике, где чистописание, веленевая бумага и черная тушь на краткий срок скрашивали мертвящие вирши. И только подумать – едва не пять лет я все упорствовал и все попадался в ловушку, пока наконец не прогнал эту размалеванную, забрюхатевшую, покорную и жалкую служаночку.
Я оделся и сошел вниз. Дверь на террасу стояла раскрытой. Старина Морис, Ирис и Ивор сидели, смакуя мартини, в ложе изумительного заката. Ивор кого-то изображал – человека с престранным выговором и преувеличенной жестикуляцией. Изумительный закат не только сохранился в виде декорации к сцене, переиначившей всю мою жизнь, но, может быть, дотянул и до предложения, годы спустя сделанного мною моим английским издателям: выпустить настольного формата альбом восходов и закатов, добившись сколь можно более правдивых оттенков, – такое собрание имело бы и научную ценность, ибо можно было привлечь какого-нибудь дельного целестиолога, чтобы он обсудил образцы, взятые в разных странах, и проанализировал поразительные, никем пока не изученные различия в колористических структурах сумерек и рассветов. Альбом со временем вышел, дорогой и со сносными красками, но текст к нему написала какая-то неудачница, и ее причесанная проза и заемная поэзия испакостили книгу (Allan and Overton, London, 1949).
Минуту-другую я простоял, рассеянно вслушиваясь в визгливую декламацию Ивора и вглядываясь в огромный закат. По его размывке – классических светло-оранжевых тонов – наискось прошаркивали
– Хватит уж, Ив. Морис с ним не знаком, ты попусту тратишь порох.
– Вовсе нет, – возразил ей брат, – сию минуту они познакомятся, тут Морис его и распознает (в глаголе послышались сценические раскаты), в том-то и штука!
Ирис спустилась в сад по ступенькам террасы, и Ивор не стал продолжать своего скетча, который, когда я быстро прокрутил его вспять, обжег мне сознание ловкой карикатурой моего говора и манер. Странное я испытывал чувство: как будто от меня оторвали кусок и бросили за борт, как будто меня разлучили с моей собственной личностью, как будто я устремился вперед, одновременно отваливая в сторону. Второе движение возобладало, и скоро мы с Ирис соединились под дубом.
Стрекотали сверчки, сумрак заливал маленький пруд, и луч наружного фонаря отблескивал на двух застывших машинах. Я целовал ее губы, шею, ожерелье, шею, губы. Она отвечала мне, изгоняя мою досаду, но, прежде чем ей убежать на празднично озаренную виллу, я ей высказал все, что думал об идиоте.
Ивор самолично принес мне ужин – прямо на столик у постели, – с умело упрятанным смятеньем артиста, чье искусство осталось неоцененным, с очаровательными извинениями за причиненную мне обиду и с «у вас вышли пижамы?», я же отвечал, что, напротив, я скорее польщен и, собственно, летом всегда сплю голышом, но предпочел не спускаться в сад, опасаясь, что не дотяну, по причине легкой мигрени, до уровня столь блестящей имперсонации.
Спал я урывисто и лишь в первые после-полуночные часы соскользнул в более глубокое забытье (без всякой на то причины проиллюстрированное видением моей первой маленькой возлюбленной – в саду, на траве), из которого меня грубо вытряхнули трескучие звуки мотора. Я накинул майку, высунулся в окно, вспугнув стайку воробьев из жасмина, чья роскошная поросль достигала второго этажа, и с чувственным вздрогом увидал, как Ивор укладывает сумку и удилище в машину, что стояла, подрагивая, практически прямо в саду. Было воскресенье, и я ожидал, что он целый день проторчит дома, ан глядь – он уже уселся за руль и захлопнул дверцу. Садовник обеими руками указывал тактические направления, здесь же стоял и его пригожий мальчишка, держа в руках желтую с синим перьевую метелку для пыли. Тут я услышал милый английский голос Ирис, желавший брату приятного препровождения времени. Пришлось высунуться подальше, чтобы увидеть ее: она стояла на полоске прохладной, чистой травы, босая, с голыми икрами, в пеньюаре с просторными рукавами, повторяя шутливые слова прощания, которых он расслышать уже не мог.
Через лестничную площадку я метнулся в ватер-клозет. Несколько мгновений спустя, покидая бурливый, жадно давящийся приют, я увидел ее по другую сторону лестницы. Она входила ко мне. Моя тенниска, очень короткая, розовато-оранжевая, как семужина, не могла укрыть моего безмолвного нетерпения.
– Не выношу очумелого вида вставших часов, – сказала Ирис, потянувшись коричневой нежной рукой к полке, на которой я пристроил старенькие песочные часики, ссуженные мне взамен нормального будильника. Широкий рукав ее соскользнул, и я поцеловал надушенную темную впадинку, о чем мечтал с первого нашего дня под солнцем.
Дверной запор не работал, я это знал, но все же сделал попытку, вознаградившую меня дурацкой видимостью вереницы щелчков, ничего решительно не замкнувших. Чьи шаги, чей болезненный юный кашель слышался с лестницы? Ну конечно, это Жако, мальчишка садовника, по утрам вытирающий пыль. Он может впереться сюда, сказал я, уже с трудом выговаривая слова. Чтобы надраить, к примеру, вот этот подсвечник. Ах, это не важно, шептала она, он всего лишь прилежный малыш, бедный подкидыш, как все наши собаки и попугаи. А животик-то у тебя все еще розовый, совсем как майка. И пожалуйста, милый, не забудь улизнуть, пока не будет слишком поздно.