Смотри на арлекинов!
Шрифт:
(Когда она выкрикнула три этих слова – «Взгляни на арлекинов!», – они прозвучали стихотворной скороговоркой, слегка невнятно, и так, как если бы «зглянина», созвучная с «ангиной», нежно и вкрадчиво подготовляла появление этих задорных арлекинов, у которых ударная «ки», подчеркнутая ею в порыве вдохновенного убеждения, была как звонкая монетка среди конфетти безударных слогов.)
Мне было восемнадцать, когда грянула большевистская революция – глагол сильный и неуместный, согласен, примененный здесь исключительно ради ритма повествования. Рецидив моего детского нервического расстройства продержал меня в Императорской санатории в Царском большую часть зимы и весны. В июле 1918 года я оправлялся от болезни, уже находясь в замке своего дальнего родственника, польского землевладельца Мстислава Чарнецкого (1880–1919?). Как-то осенним вечером юная возлюбленная бедного Мстислава показала мне сказочную тропу, вьющуюся через дремучий лес, в котором первый из Чарнецких пронзил копьем последнего зубра при Яне III (Собеском). Я пустился в путь по этой тропе с рюкзаком за спиной и – почему не признаться? – с тревогой и муками раскаяния в юном сердце. Хорошо ли я поступил, бросив кузена в чернейший год черной русской истории? {12} Знал ли я, как прожить одному в чужой стороне? Был ли диплом, выданный мне особой комиссией (возглавляемой отцом Мстислава, почтенным и продажным математиком), спросившей меня по всем предметам того идеального лицея, в котором я во плоти ни разу не побывал, пригодным для принятия в Кембридж без всяких инфернальных вступительных экзаменов? Всю ночь я брел через лунный лабиринт, воображая шорохи вымерших зверей.
12
…чернейший год черной русской истории? – Из провидческого стихотворения Лермонтова «Предсказание» (1830): «Настанет год, России черный год, / Когда царей корона упадет…»
13
«Эх, яблочко, куда ж ты котишься?» – Известные куплеты «Яблочка» в годы Гражданской войны пелись и красноармейцами и белогвардейцами в различных вариантах, например в следующем (об эмигрантах): «Куда, яблочко, спешишь, / Куда котишься, / Никогда ты домой не воротишься … Прежде красились мы / Бриллиантами, / А теперь мы живем / Эмигрантами!» Эти частушки приводятся в романе Петра Краснова (который выведен в «Арлекинах» под именем Пудова-Узуровского) «От двуглавого орла к красному знамени».
Я полез в карманы, выудил то, что было нужно, и застрелил его наповал, когда он ринулся ко мне; он упал навзничь, как сраженный солнечным ударом солдат на плацу – к ногам своего короля. Ничьи глаза из-за плотного ряда деревьев не видели того, что я сделал, и я бросился бежать, все еще сжимая в руке прелестный миниатюрный револьвер Дагмары. Только полчаса спустя, когда я вышел наконец на другую сторону леса, уже в более или менее приемлемой республике, только тогда поджилки у меня перестали трястись.
После периода праздного шатания по не задержавшимся в памяти немецким и голландским городам я перебрался в Англию. Моей следующей остановкой был маленький лондонский отель «Рембрандт». Несколько мелких бриллиантов, хранившихся у меня в замшевом мешочке, истаяли быстрее градин. В серый канун наступавшей нищеты автор, в ту пору добровольно покинувший родину юноша (переписываю из старого дневника), нежданно-негаданно обрел покровителя в лице графа Старова, важного старосветского масона, который во времена обширных международных сношений украшал собой несколько великих посольств, а с 1913 года осел в Лондоне. Он говорил на родном языке с педантической точностью, не пренебрегая случаем ввернуть звучное простонародное словцо. Чувство юмора у него отсутствовало напрочь. Прислуживал ему молодой мальтиец (терпеть не могу чай, а спросить бренди я не решился). По слухам, Никифор Никодимович, если воспользоваться именем, данным ему при крещении, вкупе со столь же неблагозвучным отчеством, годами вздыхал по моей матушке, эксцентричной красавице, о которой я имею представление главным образом из шаблонных описаний в анонимных мемуарах. Grande passion порой служит лишь удобной отговоркой; с другой стороны, одним только благородным почитанием ее памяти и можно объяснить, почему он взял на себя расходы по моей учебе в Англии и оставил мне после своей смерти в 1927 году {14} небольшое денежное пособие (большевицкий coup разорил его так же, как и все наше семейство). Должен отметить вместе с тем, что мне бывало не по себе от быстрых пламенных взглядов его обычно мертвенных глаз, помещавшихся на широком, сыром, благообразном лице того типа, который у русских писателей было принято определять как «тщательно выбритое» – несомненно, оттого, что призрачные патриархальные бороды все еще развевались в воображении читателей (теперь давно почивших). Я старался изо всех сил в своем стремлении применить эти портретные проблески к розыскам некоторых индивидуальных черт элегантной женщины, которой он как-то раз помог подняться в cal`eche и следом за которой, подождав, пока она устроится и раскроет парасоль, грузно взошел сам и сел рядом в этой рессорной коляске; в то же время я не мог запретить себе гадать, удалось ли моему дряхлому grandee избежать той формы разврата, что некогда была столь естественна в так называемых высших дипломатических кругах. Н. Н. сидел в покойном кресле, как герой многотомного романа, положив одну дородную длань на подлокотник, сделанный в виде грифона, другой же рукой с перстнем он вертел на турецком столике, стоявшем подле него, то, что можно было принять за серебряную табакерку, содержавшую, однако, не табак, а небольшой запас похожих на жемчужинки крохотных разноцветных пилюль от кашля – сиреневых, зеленых и, насколько помню, коралловых. Стоит прибавить, что кое-какие сведения, много позже полученные мной, открыли мне, как гнусно я заблуждался, приписывая ему что-то такое, что выходило за рамки его квазиотеческого внимания ко мне – как и к другому юноше, сыну одной скандально известной санкт-петербургской кокотки, которая cal`eche предпочитала электрический «брог'aм» {15} ; впрочем, довольно этого сахаристого бисера.
14
…графа Старова… украшал собой несколько великих посольств, а с 1913 года осел в Лондоне … своей смерти в 1927 году… – В образе Н. Н. Старова Набоков отразил некоторые черты Константина Дмитриевича Набокова (1872–1927), младшего брата своего отца. К. Набоков служил в русских посольствах в Брюсселе, Вашингтоне, Калькутте и Лондоне, где с мая 1917 г. и до января 1919 г., будучи Charg'e d’Affaires, фактически управлял посольством от имени свергнутого русского правительства. Именно он встречал на вокзале Виктория семью Набоковых, когда они в мае 1919 г. прибыли в Лондон. Вместе с тем портрет Старова мало напоминает К. Набокова, которого Набоков в «Других берегах» описал так: «Константин Дмитриевич был худощавый, чопорный, с тревожными глазами, довольно меланхоличный холостяк, живший на клубной квартире в Лондоне среди фотографий каких-то молодых английских офицеров…»
15
Брогам. – Имеется в виду электрический автомобиль с открытым местом для водителя американской компании «Anderson Electric Car», начавшей их выпуск в 1907 г. Свое название автомобиль получил по имени лорда Брогама (1778–1868), придумавшего эту форму кузова.
Вернемся в Карнаво, к моему багажу, к Айвору Блэку, с показным усердием несущему его, ворча что-то комично-невнятное из какой-то зачаточной роли.
Когда мы вошли в сад, отделенный от дороги сложенной из камней стеной и рядом кипарисов, солнце уже полностью восстановило свои права. Эмблематические ирисы окружали зеленый прудик, над которым восседала бронзовая лягушка. Из-под курчавого каменного дуба брала начало гравием посыпанная дорожка, бежавшая далее меж стволов двух апельсиновых деревьев. Стоявший на другом краю лужайки эвкалипт отбрасывал крапчатую тень на парусину шезлонга. Это не чванливость фотографической памяти, а попытка любовного воссоздания картины, основой для которой послужили пожелтевшие снимки из старой конфетной коробки с флорентийским ирисом на крышке.
Не стоит подниматься по трем ступеням парадного крыльца, «волоча две тонны камней», сказал Айвор Блэк: запасной ключ он прихватить забыл, прислуги, чтобы откликаться на дверные звонки по субботам, у него нет, а с его сестрой, как он уже объяснил, обычным манером снестись невозможно, хотя она должна быть где-то внутри, рыдает, наверное, у себя в спальне, как обычно, когда ожидаются гости, все равно какие, но особенно те любители «отдыха выходного дня», что приезжают на уик-энд, а потом околачиваются тут чуть не до вторника. И мы пошли кругом дома, обсаженного кустами опунции, цеплявшейся за висевший у меня на руке макинтош. Вдруг раздался страшный, нечеловеческий крик, и я взглянул на Айвора, но нахал только ухмыльнулся.
То был крупный лимонногрудый, индигово-синий ара с белыми, в полоску щечками,
16
Мата Хари – псевдоним Маргареты Гертруды Зелле (1876–1917), голландской танцовщицы, куртизанки и шпионки, расстрелянной французскими властями в октябре 1917 г. по обвинению в шпионаже в пользу Германии. Имя Маты Хари стало широко известно после выхода в 1920 г. посвященной ей немецкой картины. Айвор мог назвать попугая ее именем, имея в виду, что «мата хари» на индонезийском языке означает «око дня», «солнце». Здесь незаметно вводится шпионская тема романа.
Не могу припомнить, видел ли я Айрис до обеда (хотя, возможно, я краем глаза заметил ее, стоявшую у витражного окна на лестнице, спиной ко мне, когда я, покинув salle d’eau с его запинающимся ватерклозетом, прошмыгнул обратно через лестничную площадку в свою убого обставленную комнату). Айвор предусмотрительно уведомил меня, что его сестра глухонемая и к тому же такая стыдливая, что даже теперь, в двадцать один год, не в силах заставить себя выучиться читать по мужским губам. Вот это показалось мне странным. Я всегда полагал, что физический недостаток, о котором шла речь, заключает пациента в абсолютно надежную оболочку, прозрачную и прочную, как небьющееся стекло, внутри которой ни притворство, ни потворство существовать не могут. Брат и сестра общались на языке знаков, пользуясь азбукой, придуманной ими еще в детстве и с тех пор выдержавшей несколько новых исправленных изданий. То, что было предъявлено мне, состояло из смехотворно-вычурных жестов того сорта барельефной пантомимы, которая скорее подражает вещам, чем отражает их. Я позволил себе встрять с некоторыми собственными гротескными дополнениями, но Айвор сурово остерег меня валять дурака: ее легко было обидеть. И все это (включая угрюмую служанку, старую канницианку, гремевшую посудой где-то за сценой) имело отношение к другой жизни, другой книге, к миру безотносительно кровосмесительных забав, за создание которого я еще сознательно не принимался.
Оба были молодыми людьми среднего роста и исключительно ладного сложения. Родственное сходство их было очевидным, хотя Айвор имел вполне обычную наружность, русоволосый, веснушчатый, а она была смуглой красавицей с черными, коротко остриженными волосами и глазами как прозрачный мед. Не могу вспомнить, какое именно на ней было платье в нашу первую встречу, но уверен, что ее тонкие руки были обнажены и больно терзали мои чувства, пока она рисовала в воздухе все эти пальмовые рощи и кишащие медузами острова, а Айвор передавал мне содержание ее узоров с идиотскими ремарками «в сторону». Я получил свой реванш после обеда. Айвор ушел за моим виски. Мы с Айрис стояли на веранде в безгрешных лучах заката. Я раскуривал трубку, а она оперлась бедром о балюстраду и указывала с русалочьей плавностью – предположительно изображая волны – на мерцание береговых огней вдоль склонов китайской тушью нарисованных холмов. В эту минуту за нашей спиной, в гостиной, загремел телефон, и она резко повернулась, но с восхитительным самообладанием превратила свой порыв в непринужденный «танец с шалью». Тем временем Айвор уже скользил по паркету к аппарату, чтобы послушать, что понадобилось Нине Лесерф {17} или кому-то еще из соседей. В закатную пору нашей близости мы с Айрис с удовольствием вспоминали эту сцену разоблачения – как Айвор принес нам стаканы и предложил тост за ее чудесное исцеление, как она, несмотря на присутствие брата, положила свою легкую ладонь на костяшки моих пальцев: я стоял, схватившись за балюстраду, преувеличенно негодуя, и не был достаточно поворотлив, бедный одураченный юноша, чтобы принять ее извинения, приложившись губами к этой ее кисти на континентальный манер.
17
Нина Лесерф – персонаж первого английского романа Набокова «Истинная жизнь Севастьяна Найта».
Привычный симптом моего недуга, не самый грозный, но тот, что труднее всего одолевать после каждого нового повторения, относится к тому типу, который лондонский эксперт Муди {18} первым назвал синдромом «числового ореола». Описание моего заболевания недавно было переиздано в собрании его трудов. Там полным-полно смехотворных неточностей, и этот его «ореол» решительно ничего не значит. «Господин Н., русский аристократ» не выказывал никаких «признаков вырождения». Ему было не «32», а «22» года, когда он обратился к этой дутой знаменитости. Но самое глупое, это то, что Муди смешал меня с г-ном В. С., самозванцем, чей «случай» нельзя назвать даже постскриптумом к сокращенному описанию моего «ореола» и чьи ощущения мешаются с моими на всем протяжении этой «научной» статьи. И хотя описать упомянутый синдром нелегко, полагаю, у меня выйдет получше, чем у профессора Муди или моего вульгарного и болтливого собрата по несчастью.
18
Муди – англ. «moody» означает «унылый, капризный, угрюмый». Д. Б. Джонсон предположил, что имя психиатра намекает на З. Фрейда (Freud), бывшего, вместе с другими представителями «венской школы», неизменным объектом острот и критики Набокова: нем. Freude имеет обратное значение – «радость», «удовольствие».
Итак, вот что со мной происходило в худшем случае. Спустя час или около того, как я засыпал (обычно порядком за полночь и не без кроткой поддержки стаканчика-другого доброй медовухи или шартрёза), я вдруг просыпался (или, вернее, «рассыпался»), охваченный внезапным умоисступлением. Одного лишь намека на слабую световую полоску в поле моего зрения было довольно, чтобы спустить курок чудовищной боли, разрывавшей мне мозг. При этом не имело значения, насколько усердно я смыкал после старательной прислуги шторы и створки – неизбежно оставалась какая-нибудь чертова щелка, какой-нибудь атом или сумрачный лучик искусственного уличного или естественного лунного света, угрожавшего мне неописуемой бедой, когда я, жадно хватая воздух, выныривал из толщи удушливого сновидения. По всей длине тусклой щели с гнетуще осмысленными интервалами сочились более яркие точечки. Эти точки, возможно, соотносились с бешеным биеньем моего сердца или были оптически связаны с мерцанием в моих влажных веках, однако дело вовсе не в поиске разумных объяснений; их жуткое назначение состояло в том, чтобы я посреди беспомощной паники осознал, что уже глупейшим образом проморгал наступление припадка, что он теперь неминуемо захлестнет меня и что я могу спастись, лишь разрешив загадку их пророческой игры, которую, без сомнения, можно было решить, возьмись я за нее чуточку заранее или не будь я таким сонным и тупоумным в эту критическую минуту. Сама же задача относилась к разряду вычислительных: следовало высчитать определенные соответствия между мерцающими точками – в моем положении, скорее, угадать их, поскольку оцепенение не позволяло мне вдумчиво их сосчитать, не говоря уж о том, чтобы вывести спасительно-верную сумму. Ошибка означала немедленную казнь – отсечение головы великаном или что-то похлеще; правильный ответ, напротив, позволил бы мне бежать в зачарованный край, начинавшийся сразу за узкой брешью, через которую я должен был протиснуться в терниях сомнений. Этот край в своей идиллической отвлеченности напоминал те крохотные пейзажи, что гравировались в качестве многообещающих виньеток – берег, боскет – рядом с заглавными буквами устрашающей, звериной формы, вроде готической «Б», начинавшей главу в старинных книжках для пугливых детей. Как же я мог дознаться, ошеломленный, измученный, что в этом-то и состояло простое решение, что и берег, и бор, и близость безвременной Бездны, все они открываются начальной буквой Бытия?