Смотрящие вперед. Обсерватория в дюнах
Шрифт:
Глава вторая
ОНА САМА СЕБЯ ВОСПИТАЛА
Марфеньке было точно известно: когда она родилась, ей никто не обрадовался — уж очень это было некстати. Маму только что пригласили в оперу, и ей надо было себя показать (до этого она была просто лучшей исполнительницей русских песен на эстраде); отец работал над диссертацией, и ему нужны были условия, чтоб получить степень кандидата наук. Его мать была настолько «эгоистична» (Марфенька этого не находит), что не пожелала бросить свою работу
У всех знакомых дедушки и бабушки воспитывали детей, а Оленевым не везло: дедушек не было, а бабушка «сама хотела жить».
Пришлось отправить новорожденную на Ветлугу в село Рождественское. Бабушка Анюта тоже не соглашалась бросить работу, но в селе имелись ясли. И в Москве, разумеется, были ясли, но ведь надо время, чтоб носить ребенка туда и обратно. К тому же Марфенька была очень горластым младенцем и не давала спать по ночам (наука и искусство могли понести от этого большой урон).
Бабушка Анюта купила козу и выкормила Марфеньку ее молоком.
Когда через год Оленевы наконец выбрали время при ехать посмотреть дочку, они застали ее одну в запертой избе. Изба была заперта не на замок, а просто щеколду перевязали веревочкой. Это был условный знак, что хозяев нет дома. Рождественское находилось за целых три района от железной дороги, в дремучем лесу, и воры туда не доезжали, а своих отродясь не было.
Разорвав в нетерпении веревочку, Евгений Петрович и Любовь Даниловна вошли в дом. Марфенька, чумазая, в грязной рубашонке, сидела на некрашеном полу — в яслях был карантин — и вместе с веселым пушистым щенком, благодарно помахивающим хвостом, ела из одной и той же глиняной плошки намоченный в молоке ржаной хлеб.
Кандидат наук был оскорблен в лучших своих родительских чувствах. Любовь Оленева смущена. Она не строила себе особых иллюзий насчет методов выращивания детей в родном Рождественском, но ей было неприятно, что это увидел муж.
Она прижала к груди отбивающуюся изо всех сил Марфеньку, но, сообразив что-то, быстро опустила ее на пол, сняла светлый костюм и пошла искать во дворе бочку с водой: Марфеньку надо было прежде всего отмыть. Ведь отцу тоже, наверное, захочется ее поцеловать.
Когда дочь была отмыта (при этой неприятной процедуре Марфенька орала на всю деревню так, что птицы поднимались с берез и тоже беспокойно кричали) и тщательно вытерта мохнатым полотенцем, извлеченным из кожаного солидного чемодана, она оказалась весьма упитанной, живой, краснощекой «девицей».
Соседский мальчишка сбегал за бабушкой Анютой, и скоро на столе мурлыкал, как довольный кот, вычищенный до ослепительного блеска самовар — он был вроде домашнего божка и ему, при всей занятости бабушки Анюты, явно уделялось больше внимания, чем отпрыску фамилии Оленевых. Огромные, в ладонь, вареники с творогом, залитые пахучим топленым маслом, аппетитно дымились на покрытом домотканой льняной скатертью столе. Грибной суп разлили по огромным эмалированным мискам: обычные глубокие столовые тарелки здесь употреблялись вместо мелких, под второе блюдо, а мелкие отсутствовали за ненадобностью. Лесная малина была подана прямо в плетеном лукошке, ее полагалось есть с молоком из погреба, таким холодным, что ломило зубы. Чай пили со сливками и сахаром вприкуску.
Начались чисто деревенские разговоры, из которых обнаружилось, что солистка одного из крупнейших в стране театров еще на забыла, как она бегала босиком на спевку и с кем дралась на улице. Закусив, Любовь Даниловна с наслаждением заменила модельные туфли на тапочки и, выбрав платье попроще, помчалась на ферму, где прежде работала.
Евгений Петрович, переодевшись в свежую пижаму, хотел понянчить дочку, но она так сопротивлялась, упорно не желая верить в его отцовство, что никакое умасливание конфетами и шоколадом не помогло.
— Какой-то дикаренок, — поморщился Евгений Петрович и с чувством облегчения передал дочь Анне Капитоновне, а та вернула ее товарищу игр — добродушному щенку.
— Почему бы вам не переехать к нам в Москву? — обратился Оленев к теще. — У нас теперь хорошая квартира на Котельнической набережной — это в самом центре. Какой смысл вам тяжело работать, жить в какой-то глуши, если ваша дочь стала известной артисткой и может вполне вас…
— Так ведь то дочь, — как-то даже удивилась Анна Капитоновна, — а я — то — льновод. Что льноводу в городе делать? Вот скоро поеду в Москву на совещание — тогда вас навещу.
Она произносила не «дочь», а «доць», не «зачем», а «зацем», «навесцу» — таков был местный выговор, и только теперь Оленев полностью оценил исполинскую работу, проделанную его женой над своей речью.
Как ни убеждал Оленев свою тещу, она никак не могла взять в толк, что для нее самое разумное — жить у дочери, воспитывать внучку и вести хозяйство.
— У некоторых настолько эгоистичны дети… — с расстановкой, баритоном пояснял Евгений Петрович, — не хотят принимать мать, несмотря на все ее слезы и просьбы. А мы, наоборот, приглашаем вас от всей души.
— Бывает… — неопределенно заметила Анна Капитоновна и стала выспрашивать ученого зятя, не знает ли он, отчего это не делают хороших льномолотилок. — Уж так рвет волокно, так рвет… Вручную куда сподручнее, ручной-то лен идет двенадцатым номером, а машиной — восьмым. Вон оно как! Только ведь долго так теребить-то. Машиной быстрее, да больно уж окуделивает лен. Вот мы все и теребим на мялке, вручную…
Анна Капитоновна вскочила с живостью (была она высокая, худая, ловкая, с большими лучистыми серыми глазами на коричневом от северного солнца лице), принесла из чулана старую, отполированную временем трехвальную мялку — три доски, сверху желобок.
— От покойницы бабушки в наследство мялка досталась, — певуче пояснила она, — пятьсот семьдесят килограммов осенью на ней намяла. Двенадцатым номером пошла… А с машины восьмым. Вот ведь грех какой!
Евгений Петрович хотел сказать, что он физик и механизация сельского хозяйства не в его компетенции, но, взглянув в доверчивые лучистые глаза, стал внимательно разглядывать бабушкину мялку.
— Значит, на мялке качество лучше? — переспросил он и обещал поговорить, где нужно.