Смутьян-царевич
Шрифт:
Годунов был в восторге, однако синод наотрез отказался венчать молодых, пока принц не изволит принять православие. Гартик Ганс загорюнился, знал: не похвалят дома, коли сменит законы отцов на обычаи диких. Впрочем, юный датчанин не допускал и мысли, что его избранница может исповедовать что-то дурное. Православные тоже ревнители Бога единого, к тому же Ганс чувствовал: народы взрослеют быстрее религий, буйный варвар с Христом на устах превратится в изысканного феодала. Но ответственность перед родным королевством и Господом все же была высока, и, прежде, чем, уступив московским упрямцам, окропиться святой водой, принц усердно осваивал вязкий язык россиян, сам листал часословы и псалтыри, изучал компиляции митрополитов. В том ему помогали немногие, для большинства же двора и бояр он был шут, басурманин. Само простодушие и доброжелательность
Отрепьев, прочно перебравшийся на патриарший двор, не забывал навещать раз в неделю родной монастырь. Келья деда Замятии вмиг наполнялась монахами. Григорий оправдывал все ожидания, привольно разлегшись на лавке, бахвалился:
— Вот, мол, я вам, ребяты, и в дьяконы рукоположен, патриарх-то уж в Думы царевы наверх с собой водит.
— Да ну, — переглядывались чернецы, — а скажи, что там царь учинял?
— Секретное дело, любезные братья, — качал головою Отрепьев, но в глазах плутовала смешинка. — Побожитесь, что не продадите. А то знаю вас: докажу, что не вру, а башки хвачусь к утру.
Монахи крестились, как городские мальчишки, довольные, что патриарший любимчик не заставил всерьез присягать целованием креста.
— За покупками в Китай-город никто не мотайтесь. Там назавтра не будет торговых рядов.
— Да нешто опять погорят? Звездочеты царю нагадали?
— Да что ж тут гадать, если царь сам велел поломать деревянные лавки, в береженье Москвы от пожаров настроить из камня ряды.
Отрепьев, прослывший беспечным бахвалом, на самом деле не говорил и малой толики того, что успевал узнать. Во время «сидения думского патриарха с бояры» жадно вглядывался в позлащенного человека на троне. Слушая богатый, густой голос Бориса — и грозный, и вкрадчивый, Юшка тщетно пытался понять: кто же он, царь безродный: злодей или правый? Заточение бывших господ своих, братьев Романовых, юный дьякон не ставил в вину Годунову, крамолу бы вычистил всякий монарх, а иной и посек бы без жалости головы. Но загадка погибели Дмитрия не давала дьякону покоя. Незатейливому, как отчет подьячего, рассказу Повадьина о розыске Шуйского Юшка тоже не очень-то верил. Он решил провести лучший, собственный розыск.
Как-то ненароком, разыгрывая простоту, рассказал патриарху: «Мол, давеча милостынь подал троим перехожим слепым. Да спросил их по жалости сердца, куда держат путь, и они мне открыли, владыко, идем, дескать, в Углич, на могилку царевича и крепко надеемся, дескать, на этой могилке прозреть. Потому как Димитрий давно уж творит чудеса то седой потемнеет, то безногий пойдет, а в нощи из надгробного холмика бьют голубые огни. Только правду ли бают слепые, пресветлый владыко?»
При рассказе Отрепьева Иов нахмурился. Испытующе глянул он на молодого диакона. Григорий выдержал взгляд, оставаясь наивным. Патриарх успокоился и прочитал наставление. Не след принимать за чистейший бурмит [23] всё, чему поклоняются сирые, темные люди, а тем паче слепые. Он, владыко, дивится, как разумом книжный и светлый Григорий сам не мог проявить: чудеса сотворяют лишь мощи замученных и убиенных, а царевич Димитрий зарезался сам, он едва ли не грешник, и если пред Господом что извиняет его, только то, что сие учинил безрассудно, забавляясь в падучей ножом.
23
Крупный жемчуг.
Отрепьев вышел из палат патриарха, вытирая пот со лба, но готовность сурового ответа у нескорого на соображения Иова поразила его и сказала о многом.
Во время богослужений в Благовещенском соборе патриарх нередко представлял вниманию Годунова псалмы и каноны святым, сложенные новым слугой. Имя писателя произносить было не принято, ангелы уж отворят уста для Господней хвалы самому достойному, то есть считалось: каноны
В отличие от многих последних живых и прозрачных произведений, псалом в день греческого великомученика Дмитрия был составлен тяжелым умирающим слогом. Отрепьев преследовал одну цель: втиснуть темную строчку, где праведник сравнивался с камнем из Библии: «Яко камень, отвергнутый зиждящими, тако Димитрий стал главою в угле через ад в котле».
Борис почти засыпал под распев благовещенского доместика [24] , исполнявшего этот псалом, как вдруг пробудился и дрогнул. В сплошном токе благонамеренных звуков почудилось, спелось: «Димитрий… главою в Угличе». Хотел озирнуться на патриарха, сдержался, прикрыл очи веками: может, решал — изучает его кто-то смертный или это по воле небес проскользнуло в молитве знамение?
Юшка сразу решил, что открылся убийца. Но еще раз неспешно обдумав свой сыск, он заметил: Годунову могли быть известны все слухи о собственном страшном злодействе и чудном спасении Дмитрия. Только как бы то ни было, ясно одно: память о несчастном наследнике Грозного до сих пор холодит и царапает сердце царя.
24
Церковный певчий, исполнитель церковного пения по большим праздникам.
«Неужели царенье, поставленное от земли, — удивлялся монах, — так непрочно, так шатко? — Ему сделалось жалко Бориса. — Отчего он пугается знатного призрака? Разве простых пастухов Давида и Иосифа не избрали на царство израильское?» Отрепьева что-то порою влекло к Годунову. Во время стояний у бархатной стенки как хотелось ему подсказать что-то, даже поправить царя. То казалось диакону, что Годунов слишком мягок и кроток с боярами, то что долго мусолит указ. Но такой мелкий чин, как Григорий, все мысли был должен держать при себе, и, возможно, поэтому добрые чувства монаха к царю постепенно сменились на тихое бешенство.
Смысл иных решений Годунова, подсказанных длительным опытом, был просто темен для Юшки, в иных случаях Борис Федорович, уже постаревший, источенный болезнью, действительно чересчур осторожничал, избегал резких выпадов, взмахов, но — так или нет — маленький диакон, исполненный тайными бурями, негодовал всякий раз, посещая дворец.
И все вспоминались рисковые шутки с державой и скипетром в келье Повадьина. Сласть жуткая щекотала под сердцем, если только представить не в шутку, всерьез: скинуть рясу, назваться Димитрием, сесть на московский престол! Варлаам брякнул сдуру: «Валяй, царствуй», тут же забыл. Но Отрепьев, привыкший уже доверять своей сметке и ловкости, не увидел причин, по которым не мог бы обдумать шальную затею.
«На один грех больше — сами вы святейшие… И ведь верите же, будто я — благочестнейший отрок, певчий книгочей! Да что ж всего лишь это?.. Верите? А я и не диакон патриарший, вот и не угадали, я — аж Сам!..» — давился он и на постели от балбесного глубинного смеха — даже не победного, не мстящего…
«Годунов все равно правит глупо, не жалко и скинуть такого. А я бы…» — Григорий дышал вдохновенно глазами, и если случались монахи поблизости, думали: вот, сотворяет псалом.
Конечно, он и слышал, и в книжках, и на фресках видел, что всяк грех, строго по разряду в древней небольшой таблице, наказуется в посмертии. Но правила игры света и тени на согрешившей земле — совершенно другое, сложная премного, путаная вещь. Посмертие Отрепьевым еще не чувствовалось — значит, далече. Притом, любя и веря в деда и даже уважая несколько пример его, юноша смутно надеялся (чего для безмятежности житья пока достаточно) на старости свою гору страстей отмолить.
Ведь необеспеченный и малым голубым запасом крови Годунов — тоже не Божий помазанник, сам едва ли не преступник!.. Да велик ли грех столкать такого-то? (Особенно коли во благо земли?!.)
«Царь препросвященный» — тоже название одно. Недаром ежится на троне. Или боится ужаса на небе, или… Или так уж. Теперь и на земле побаиваться надо стало: нет больше естественных царей, а самый гибкий и лихой — теперь здесь царь.
Одно было худо: Отрепьева знали в Москве. «Цесаревичу» следовало объявляться скорее на дальней окраине, там полуголые, злые помещики в пустошах, там все недовольство, а значит, и смелость добыть себе жизнь. Справа — Польша, вниз — степи, казаки, как знать…