Смятение
Шрифт:
– Ну, тебе, браток, вестимо... Она засиделась там в ожидании божьей милости. Живое к живому тянется. А на какую холеру я там сдался? Был бы хоть жив старик, Ян Янович, так побрехали бы малость, а то...
Леня молчал.
Он, конечно, не рассказал никому из своих друзей, ставших недавно его подначальными, ни о задании, ни даже о том, что ему было известно, выражаясь по-зимински, о положении в поместье на сегодняшний день.
Они дошлепали до крыльца и остановились в мутном свете, сочившемся из большого окна. Лошадей привязали к забору, и Хомич, клюнув раз-другой толстыми пальцами в стекло, пробасил магическое
– Эй, хозяин, открой!
– Так что разговор с ними поведем только по шерсти, - твердо, шепотом промолвил Леня, первым направляясь к двери.
Отворила она.
– Ах, это вы, товарищи, - сказала по-русски, почти естественно выказывая радушие, которое было теперь кое для кого средством самозащиты. И сказано это было просто товарищам партизанам, так как ни Лени, ни Хомича она сперва не узнала.
– Добрый вечер. Чужих нет? - привычно спросил Леня, первым входя из темного коридора в освещенную комнату.
– Нету, нету, товарищи дорогие, - уже совсем сладко пропела стоявшая у стола высокая полная женщина, в которой Живень не сразу признал Ядвисю. Впрочем, он очень давно ее не видел. В тридцать девятом она сюда из города не показывалась.
Чеся, вошедшая следом за Хомичом, узнала Леню и еще раз - уже по-белорусски - сказала:
– Ах, гэта вы!..
Теперь удивление прозвучало вполне искренне. Она подошла и протянула руку. Пожимая ее, хлопец успел не только разглядеть паненку, но и почувствовать, кажется, в теплой силе маленькой ладони то давнее, только зародившееся, что некогда, особенно сразу после разлуки, волновало его ночами... Она была одета по суровой моде военного времени: свитер и юбка, вязанные из некрашеной шерсти. Подумал даже: "Сама вязала или кто-нибудь из наших угловских девчат?.." Эта широкая юбка и облегающий, с высоким воротом, свитер не столько скрывали, сколько подчеркивали ее красоту. На коричневый свитер свободно падали золотистые волосы. А большие голубые глаза под тонкими черными бровями смотрели сейчас на Леню только удивленно.
– Видно, и не ужинали еще, товарищи? - пропела Ядвися.
– Спасибо, не беспокойтесь.
– А чего тут "не беспокойтесь"? Это ж не кто чужой - свои люди, соседи. Чеся, займись, кохане, гостями, а я быстренько...
Она вышла, должно быть, на кухню.
– Садитесь, проше, - обратилась к ним Чеся.
Леня шагнул к ближнему стулу, сел, снял мокрую пилотку. Черт возьми! Почувствовал себя не по-солдатски неловко за свои заляпанные грязью сапоги, будто он и в самом деле пришел сюда со шляхетским визитом.
– Садитесь, проше, и вы... Кажется, пан Мартын?
– Дзенькуе, пани. Я цалу дрогу на кобыле сидел. Однако и еще присяду.
Хозяйка вежливо усмехнулась и села против них.
Наступила довольно тягостная пауза.
– Что ж это вы, товарищи, так долго к нам не заглядывали?
Пустые, чтоб только не молчать, слова.
– Все некогда. Да и неблизко! А меж тем думалось не раз.
Отвечает Хомич, упершись локтями в колени, обеими руками обхватив ствол винтовки, на которой висит, изредка роняя на пол каплю, мокрая кепка. А Леня молчит и мучительно ищет, с чего начать, как заговорить о главном...
Это не смущение или недостаток опыта. В душе партизана борются два чувства. Первое, вовсе здесь излишнее, невольное: слепая страсть внезапно вынырнула, казалось,
"А что, если Зимин не зря, не по догадке сказал, что нас тогда обстреляли они - представители вот этих ясновельможных?"
На шее, под заскорузлым бинтом, Леня ощутил горячий шрам; след покуда еще не его пули. И вспомнил лицо, искривленное презрительной гримасой, Зигмусь...
"Ха, черт побери!.. Не с таким же настроением браться за это задание, входить сюда своим человеком!.."
За стенкой, оклеенной рваными обоями, послышался старческий кашель.
– Пани, видно, нездорова? - с почти искренним сочувствием спросил Хомич.
– Старая, ужо, чаго ж вы хочаце? - отвечала Чеся, совсем как угловская девка.
"Как все-таки быстро и здорово схватывают люди чужой язык, когда нужда заставит! Даже тот язык, который когда-то, в свое время, они, папы, открыто презирали. Да, конечно, презирают и сейчас..."
Хомич явно собирался что-то сказать, но вдруг еще более явно насторожился. Прислушавшись, и Леня различил за стеной тихое шлепанье мягкой обуви...
Но вот отворилась дверь, и в ней, как в раме, жмурясь от света, появился человечек. В старых калошах на босу ногу, в каких-то задрипанных брюках и столь же "неприкосновенном" из-за непригодности для партизан пиджачке, давно небритый, лысый.
– Мое почтение, - поклонился он с достоинством и представился: Щуровский.
– Добрый вечер, - буркнул Леня.
Хомич даже всем корпусом повернулся к двери. Не предусмотренный планом действий смех пробежал по губам румяного партизанского краснобая.
– Вот оно что, - сказал он. - Сходи ты, пан Щуровский, коли так, подбрось чего-нибудь нашим коням. Командирова Муха очень любит клевер. Сызмалу. Ну, а мой Комендант - что уж она, то и он при ней...
– Але ж, проше, проше бардзо, - засуетился человечек.
Это был муж Ядвиси, пан Францишек, бывший домовладелец в воеводском городе. Немцы разбомбили его дом в первые дни войны, и пан Щуровский, уже не так важно покашливая, перебрался к теще. И тут было несладко. Потомки гербовой шляхты, временно ушедшие из-под большевистской власти, все же вынуждены были работать сами на себя. Пан Францишек, единственная теперь мужская сила в имении, ковырялся по хозяйству с одной дохлой лошаденкой.
Иногда ходил он в Горелицу, где, между прочим, учились в школе его дети - мальчик и девочка; они жили там на квартире и домой, в Устронье, приходили только на праздники. Нередко ездил он и в Новогрудок, недалеко от которого тоже, между прочим, жил в своем фольварке его старший брат. Об этих его прогулках знал уже кое-что молчаливый Зимин. О самом Щуровском и о Зигмусе. От Зимина узнал кое-что и Леня.