Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х
Шрифт:
Отдавая себе полный отчет в происходящих трансформациях – в 1990-е это было нечто похожее на отмирание государства, по крайней мере по части регулирования знания и его субсидирования, – Б. В. Дубин тем не менее сохранял, если можно так сказать, определенный этический стандарт, который в описанных условиях превращался чуть ли не в героизм индивидуального выбора или индивидуального сопротивления. И конечно, это очень многим импонировало. Импонировали прямота и честность, нежелание считаться с конъюнктурой – в отрицательном и, возможно, в какой-то мере положительном смысле. Борис Владимирович всегда заявлял свою позицию открыто, и его исследовательские предпочтения коррелировали с непредвзятостью к новым культурным явлениям, в которых было много неожиданного и тревожащего (в самом деле, еще недавно закрытое общество вдруг стало с удовольствием потреблять новейший западный масскульт). Интересно, пожалуй, то, что такая чувствительность – это, наверное, по-настоящему интеллигентская черта, и в этом смысле Борис Владимирович принадлежал тому кругу людей и той системе ценностей, исчезновение которых сам же констатировал. Впрочем, в фокусе его внимания
Свидетелем еще одного сдвига Б. В. Дубин стал уже в 2010-е годы. И здесь я не могу не вспомнить события, непосредственно предшествовавшие его преждевременной кончине. В 2014 году я собирала специальный российско-украинский номер своего журнала, посвященный событиям, происходившим тогда в Украине [5] . Год был крайне тяжелым в эмоциональном отношении и, как это хорошо известно, расколол нацию буквально пополам. Борис Владимирович согласился написать текст о Майдане, и, как оказалось, это был его последний текст. Я не раз возвращалась к этой статье, которая впоследствии была переведена на английский [6] : в ней нет прокламаций, хотя присутствует позиция; на социологическом материале просто и доказательно показано, кто и как поддерживал киевский Майдан на протяжении первых двух месяцев массовых протестных выступлений. И здесь для меня сошлись вместе бесценные черты Бориса Владимировича: его честность перед собой и читателем и умение поддерживать те самые системные опоры культуры, о которых нет необходимости прямо заявлять, – их устойчивость вытекает из последовательно реализуемой этической позиции. В этом и состоит исследовательский этос; и сегодня он востребован как никогда.
5
Синий диван. 2014. Вып. 19.
6
Dubin B. V. Ukrainian Protest: On the Eve, During, and After (A Sociologist’s View) / Transl. by P. Golub // Russian Studies in Philosophy. Special Issue: Maidan / Ed. by H. V. Petrovsky. 2016. Vol. 54. № 3. P. 202–211.
Олег Аронсон
Борис Дубин в нечитающей России
Борис Дубин был выдающийся интеллигент. Сама эта фраза звучит несколько странно, поскольку слова «выдающийся» и «интеллигент» словно не сочетаются друг с другом. Действительно, интеллигента мы представляем себе иначе. Обычно – как представителя определенной социальной группы, сформировавшейся еще в царской России, а в Советском Союзе получившей даже особый статус межклассовой «прослойки». Можно быть выдающимся ученым, художником, мыслителем, но почти невозможно стать выдающимся интеллигентом, поскольку в этом случае ты принимаешь не только (и не столько) позитивные качества этой группы, а скорее все то негативное, что сама интеллигенция по поводу себя высказала и продолжает высказывать. В радикальной форме это началось в сборнике «Вехи», знамениты инвективы Ленина и Цветаевой, а Солженицын подвел черту своим жестким определением – «образованщина». Это был настоящий приговор «читающей России», которая, как выяснилось, и была тем малым уникальным сообществом, способным воспринимать (принимать и критиковать) самого Солженицына.
Когда я говорю, что Борис Дубин был выдающийся интеллигент, то нисколько не умаляю его достоинств как исследователя культуры, переводчика, поэта. Я всего лишь хочу сказать, что почти все, что он делал, следует рассматривать под углом его постоянного самообоснования и самовоспитания именно как русского интеллигента. А это задача очень непростая, поскольку приходится иметь дело и с нехваткой европейского интеллектуализма, и с наивным интеллигентским элитаризмом, когда невольно становишься чужаком по отношению к так называемым простым людям (тем, что не находятся в мире культа книжной культуры)…
Когда мы сегодня вспоминаем Бориса Дубина, то чаще всего говорим о двух сторонах его деятельности – переводчика зарубежной литературы и социолога культуры. Замечу, что и то и другое – попытка преодоления именно тех интеллигентских ограничений, о которых было сказано. Борис Дубин страстно стремился включить русского читателя в контекст мировой литературы и с удивительной настойчивостью пытался понять общество, находящееся за рамками культуры чтения.
Казалось бы, перед нами два совершенно разнонаправленных, противоречащих друг другу усилия. Подчеркивается это еще и тем, что для переводов Борис выбирал тексты художественные, поэтические и интеллектуальную эссеистику, но никак не тексты, за которыми закреплен статус «академических», «научных»; свои же высказывания как ученого он сознательно иссушал, лишая любого намека на метафоричность, доводя до уровня социальных «фактов» и общественно значимых «смыслов».
Однако это противоречие окажется не столь очевидным, если мы заметим, что в переводческой и социологической практике есть нечто общее. Обе они – формы неявной критики. Перевод – в отношении локальной культуры, социология – в отношении общества в целом.
Когда я говорю, что сегодня многие тексты Бориса Дубина реагировавшие на конкретные события уже ушедших времен, следует рассматривать именно в связи с его самоощущением как интеллигента, то одним из самых важных качеств этих текстов становится то, как событие, меняющее отношения внутри общества, меняет и наблюдателя. В этом смысле переводы Дубина оказываются удивительно значимыми именно как социальный жест – введение в русскоязычный контекст множества неизвестных современных авторов, переведенных с множества языков. И эта множественность принципиальна. Она, в отличие от традиционного опыта тех переводчиков, которые специализируются в конкретном языке или на определенных авторах, не столько акцентирует отношение между двумя текстами, сколько указывает на глобальные культурные связи. Социология же, напротив, оказывается в исполнении Бориса «лирической». Это не вполне социология в классическом понимании, опросы и теоретические концепции отступают здесь на второй план, а на первом почти всегда оказывается непроходимый барьер между читающей и нечитающей Россией.
Сам Борис Дубин предпочитает говорить о массовой культуре, но я сознательно акцентирую этот момент ухода книжной культуры (см., например, его текст «Прощание с книгой»), поскольку именно здесь заметна определенная меланхолия, которую можно воспринять как методологическую растерянность, но также очевидна и его реакция на этот вызов времени. Фактически речь идет о том, как средствами книжной культуры мы можем анализировать иную культуру, совершенно чужеродную. Ее, конечно, можно назвать «массовой» или «культурной индустрией», но ощущение, что сам термин «культура» в данном случае ложный ориентир, не покидает. Скорее, приходится говорить о том пласте социальной жизни (страхах, ожиданиях, надеждах), доступ к которому у нас есть лишь опосредованно, через культурные формы, стереотипы, клише. Когда мы имеем дело с кинематографом, телевидением, а сегодня – с интернетом, то та культура, о которой в интеллигентской среде зачастую говорилось с пиететом и некоторым придыханием («классическая», «высокая», «европейская», «модернистская»…), культура образцов, оказывается одной из «превращенных форм». Этот термин Маркса относился к капиталу как новому способу порабощать людей, создавая иллюзию их свободного выбора, но мы вполне можем говорить так и об обществе, для которого своеобразным «капиталом» оказывается в том числе и культура книги.
Для Бориса, с которым мы не раз говорили на эту тему, это был болезненный момент. Он соглашался с тем, что книжная культура уходит, но одновременно переживал это очень лично. Тем не менее его исследовательский посыл был именно в том, чтобы максимально интенсивно осваивать области на границах литературы (массовые жанры) и за ее пределами (анекдоты, сплетни, слухи). Он ощущал себя частью глобального мира, в котором культура, чтобы продолжаться, должна меняться, должна искать свой способ существования. И проблема здесь вовсе не в стирании границ между классической культурой и массовой, о чем Борис многократно писал в те времена, когда это еще вызывало раздражение и непонимание, а в том, чтобы найти место культуры не как ценности, а как важной социальной формы жизни в мире глобального рынка, новых технологий, нейросетей и больших данных, то есть в мире, ей предельно чуждом.
Сегодня среди множества текстов Бориса Дубина мне вспоминается один, казавшийся в момент его публикации очень частным, почти черновым наброском для возможного перспективного поля исследований. Он был посвящен слухам («Речь, слух, рассказ: трансформации устного в современной культуре» [7] ). Дело в том, что в этом тексте есть почти незримая связь с миром современных массмедиа, который Борис, увы, не застал. Уверен, что нынешняя реальность, с ее политическими манипуляциями, беззастенчивой пропагандой и тотальностью fake news, его бы и ранила, и интриговала как исследователя. Так вот, в тексте о слухах он хотя и пишет о том, что стремится анализировать их «культурные особенности» и даже пытается найти в них «жанровые истоки», но отмечает при этом ряд вещей, касающихся именно сегодняшнего дня, когда то, что раньше было периферией культуры (слухи), становится информационным пространством, культуру вытесняющим (fake news). Он анализирует слухи как феномен принципиально коллективный, несводимый к пониманию и даже восприятию на уровне индивидуального сознания. Это выражено предельно четко в двух тезисах: 1) слухи имеют дело с любым человеком («каким угодно», таким «как все») и обнажают в нем именно то, что делает его сопричастным некой неструктурируемой общности, коллективности за рамками социальных институтов; 2) то, что Борис выражает словами «слухи вездесущи», значит, что они уже не просто «сообщения», а стихия, через которую высказывается общность, когда «молва» становится речевой пластической формой коллективной динамики. То есть слухи не то, что является культурной аберрацией, а то, что преодолевает любые культурные автономии, утверждая прозрачность мира и информационную тотальность. Сколь бы ложны и смешны ни были слухи, именно их анализ позволяет приблизиться к тому, как вопреки разуму и воле индивида действует «общее чувство» (кантовское sensus communis), логика которого по-прежнему практически не изучена. Для меня Борис Дубин – тот, кто внес важный вклад в понимание того, как функционирует sensus communis.
7
См.: Дубин Б. Слово – письмо – литература: Очерки по социологии современной культуры. М.: Новое литературное обозрение, 2001.
И здесь важны именно смещения. Например, его работы по социологии культуры и литературы хоть и опираются на опросы, данные рынка, тиражи и рейтинги, но фактически описывают нечто иное, нежели «объективное состояние» общественного мнения. Я назвал бы это «общественным настроением». Последнее куда более эфемерно, но сама его эфемерность – результат включения интеллигента-наблюдателя в процессы, где неминуема его собственная трансформация. Эта трансформация связана с переходом от критики общества, с его институтами и нормами, к ощущению связи с той общностью, которая этим институтам неявно противостоит (в том числе и таким институтам, как литература и культура).